— Ты не бросился бы. Люди ведь не бросаются, а мучения переносят большие. Таким бог и создал человека… Что еще скажешь, мэй?

Мельгайвач чуть не засмеялся в ответ: "Так это ж люди!.." Нет, у него только загорелись глаза, но он этого не сказал. Однако старик понял его без ошибки. Понял — и сразу нахмурился, начал медленно доставать из кармана кисет.

Чукча перестал улыбаться. "Тут, кажется, дело сложней, — соображал он, следя за тем, как неторопливо и деловито старик юкагир набивает пальцем табак. — Может, он проповедует бедность?.. Он и сам живет не богато. Если все это так, то опасность большая. Люди считают его своим, а он чует силу — и ломится, и ничего не боится…"

Ниже холма оглушительно треснул лед. Озеро будто раскололось до самого дна. Мельгайвач вздрогнул. Но испуга его никто не заметил — и он вздохнул, тоже достал трубку, только красивую, с медными кольцами, потянулся за горящим прутиком к очагу.

Молчание длилось: старик курил, разглядывая одним глазом разорванный, незашитый плек [42], — Сайрэ как будто давал шаману-чукче время хорошенько подумать о своем невысказанном ответе. И Мельгайвач думал. Он видел жилье своего инакомыслящего врага — и на душе его было тяжко, тоскливо. Тордох сплошь обледенел изнутри, вокруг дымового отверстия, будто клыки моржа, висели сосульки; то место, где ставили полог и спали, было похоже на лежбище старого, безразличного к жизни зверя. Богатый чукча с горькой улыбкой посмотрел и на мешки, которыми были заставлены углы тордоха. Ему в голову вдруг пришла мысль: какая бы получилась гора из мешков, если бы он снял шкуры со всех оленей своего стада, и как бы выглядела она рядом с этим несчастным богатством Сайрэ… И только сменилась горькая улыбка самодовольной, как глаза его расширились от удивления, вытаращились. "Да откуда ж у него взялось столько мешков? И чем набиты они?.." Мельгайвач сразу вспомнил старую жену косого шамана, вспомнил тордох, в который он заходил и в те времена, и позже — вот этот самый тордох. Все же здесь было не так: не видел он этих мешков, не видел этих ящиков с черными штемпелями!.. И немедленно взгляд его смело остановился на лице Пайпэткэ. До сих пор он сдерживался, не хотел глядеть на нее, чтобы она не отвлекала его мысли от главного, от разговора с Сайрэ. Нет, лицо у нее не стало рябым, как у казака в Верхнеколымске. которого он пожалел когда-то, нет — ноги и руки целы, только глаза успокоились и не мечутся.

"Так это ж он на мне, на моем несчастье все заработал!.. — Мельгайвач чуть не стукнул себя по лбу. — И мешки набил, и молодую жену-красавицу арканом поймал… Так как же теперь понимать его рассуждения? Значит, в словах о тощем олене — ложь? Или он так говорит по привычке, не замечая, что поступает наоборот? А может, он решил все-таки разбогатеть?.."

Но Мельгайвач не стал искать ответа на эти вопросы. Он почувствовал облегчение, приятное, предвещающее добрый конец облегчение.

— Да, ты спросил, Сайрэ, что я еще хотел бы сказать? — заговорил он, однако, тихим, заунывным голосом — будто в душе у него была не радость, а смертная печаль, которую он до сих пор скрывал или которую только сейчас до конца осмыслил. — Сижу вот — припоминаю, с чем ехал к тебе. Знаешь, апай, — если ударить камнем по куску льда, то лед раздробится на части и обратно его не соберешь. Ты большую правду сказал — и мысли мои мелкими стали… чего уж тут говорить: не по-божьему я живу, хоронить меня будут без почестей. А как смыть грехи? Вот ты подскажи, апай, как это сделать.

— Грехи искупать и оставаться богатым? — вынул изо рта трубку Сайрэ. — Не получится это. У нашего Куриля получилось бы — если б он совершил какой грех. А у тебя не получится.

— Да вот я и думаю — трудно… Что же мне делать? Кака говорит: надо бы власть над своими духами взять, на хорошее дело их посылать — и люди это увидят, простят…

— Простят… — подозрительно повторил Сайрэ. — А как взять эту власть — он не сказал?

— И это сказал — поможет. Но шаман-то он слабый, да и за труд просит столько, что хоть хватай себя за косу и волосы рви. Половину стада за это просил.

— Сволочь, — сказал Сайрэ. — Да, ке! — обернулся он к очагу. — Ке, чай, наверно, готов. Ты налей нам, да потом полог поставь, да в жирнике что-то фитиль плохо горит… Гость, видно, устал. А мы ляжем и тихо-спокойно поговорим.

— Это бы хорошо, — сдерживая совсем уж большую радость, согласился чукча.

В свете огня лицо Пайпэткэ было розовым, глаза от дыма сделались влажными и потому казались живыми, юными, невозможно красивыми.

Когда Мельгайвач и Сайрэ заговорили о том, какого оленя скорее убьют — жирного или тощего, она вся задрожала, поняв это по-своему. Костер, горящий жирник, мешки, обледенелый шатер тордоха — все поплыло и закачалось в ее глазах. Но потом негромкий смиренный голос Мельгайвача остановил эту качку.

А когда и старик заговорил мирно, ее вдруг охватило странное тревожно-радостное оцепенение. Она не могла ни понять, ни осмыслить — что же такое случилось в мире; она только чувствовала, что где-то, в каких-то самых глухих потемках прорезался яркий голубовато-белый луч света. Наконец Сайрэ сказал, что ляжет рядом с Мельгайвачом, — и у нее заколотилось сердце.

Положив на пол широкую доску, поставив на нее деревянный поднос с кусками юколы и сняв с крюка чайник, Пайпэткэ посмотрела прямо в глаза гостя, в глаза человека, который не захотел взять ее ни третьей, ни четвертой женой, но который своим приездом принес ей радость, долгожданное предчувствие перемен. От этого жаркого, благодарного взгляда в душе чукчи что-то перевернулось: он замер, затих, глаза его перестали моргать, а подбородок вздрогнул от движения кадыка.

Сайрэ хватило бы и одного косого глаза, чтобы увидеть все это.

Разлив по белоглиняным кружкам чай, Пайпэткэ бросилась устанавливать полог. Постель она стелила старательно, аккуратно, понимая, как важно все сделать хорошо и приметно. Раньше ей было все равно, на чем и как спать, а, сегодня первый раз в жизни она подложила под ави [43] двойной ряд стелек-шкур, чтобы всем было мягко.

Нетерпение пожирало ее, и, чтобы скорее собраться с мыслями, успокоиться, она разулась, разделась и юркнула под одеяло в одной парусиновой грязной рубашке.

Мягкая оленья шерсть приятно ласкала босые ноги, и Пайпэткэ почувствовала, что теперь ей стало совсем хорошо.

Пайпэткэ верила в бога и даже знала имя его [44], а шаманской веры не понимала, боялась её. Поэтому-то сейчас она не хотела и не могла припоминать то, что знала и что рассказал ей Сайрэ. Она боялась запутаться и снова увидеть себя скрученной по рукам и ногам. Ей было легче и желаннее думать по-своему, проще, надеясь на божью милость… Вот они оба — Мельгайвач и Сайрэ, теперь уж почти не враги, — вместе вышли наружу, чтобы дать корма оленям, вот сейчас они вместе вернутся и лягут рядом. Они заведут разговор — нет, не о ней, а о делах, о себе, о будущей жизни. Они все до конца объяснят друг другу, все поймут и все увидят, как есть. Один из них очень богат, он лучше всех знает о ее чувствах к нему и видит несчастье, другой стар и мудр, он убедился, что жизни нет и не будет, он знает, что люди не бросят его… Проснувшись, оба они удивятся: а почему и зачем спит с ними рядом племянница Амунтэгэ? И кто-то ласково скажет: "Нарта готова, олени ждут; сейчас ты будешь в лесу, в кочевье охотников, а хочешь — в тундре, среди пастушьих семей… Возьми, что нужно тебе, а потом мы еще привезем…"

Так она думала, убаюкивая себя, и не заметила, как заснула…

Холодная, костлявая коленка растолкала ее колени, рука пробиралась под спину.

— Погрей, совсем я замерз…

Пайпэткэ выгнулась, точно большая рыба в руках человека, хватившая смертельного воздуха.

— Что ты? Чего это так? Я же замерз…

вернуться

42

Плек — укороченная камусовая обувь.

вернуться

43

Ави — одеяло из оленьей шкуры с мешком для ног.

вернуться

44

Юкагиры в те времена имели очень смутное представление о Христе и о христианских легендах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: