Овсееца Нетопорчук знал мало. Кондукторы держались от команды отдельно, снисходя лишь к особо уважаемым унтер-офицерам — к таким, которые сами метили дослужиться до этого чина. Да и был Овсеец чужой специальности, ронять перед ним боцманское звание не приходилось.
— Шланги опять затребовались, Осип Осипович? — спросил Нетопорчук солидно, однако все же встав.
— Линя шестипрядного отпусти, сажен двадцать.
Нетопорчук насторожился.
— Для какой это надобности?
— Надо — и все тут, — сказал Овсеец уклончиво и засопел в усы. — Приказание такое.
Нетопорчук задумался. В кочегарки тросы и штерты давать — что в топку бросить. А шестипрядный линь на чистое дело нужен, на шлюпки, на фалрепа…
— Смоленого, может, Осип Осипович? Вы же все равно загадите…
Овсеец засопел чаще, и ладонь его сама сжалась в кулак. Со своими кочегарными унтер-офицерами разговаривал он иначе, но с боцманом требовалась дипломатия, а к ней Овсеец не привык.
— Ты, Нетопорчук, не кобенься. Приказано — стало быть, давай. Или иди к старшему офицеру, он тебя погладит. Дело экстренное.
Имя старшего офицера подействовало.
— Так пришлите в тросовую кого, выдам, — сказал Нетопорчук неохотно.
— Идем вместе, сам возьму, — буркнул Овсеец, и они вышли из каюты.
В церковной палубе уже налаживали церковь. Машинный унтер-офицер Кузнецов сдержанно покрикивал на матросов, осторожно расставлявших иконостас. Он был из щитов, покрытых иконами, весь на скобах, шарнирах и болтах, — удобный, быстро собирающийся и не занимающий много места. Минный унтер-офицер Пилебеда, отступив в глубину палубы, раздувал кадило, крутя им в воздухе, как бросательным концом.
Кадило вдруг вызвало в Нетопорчуке неожиданную ассоциацию: вчера в тросовую вернули старый бросательный конец, которым вполне можно было заменить требуемый Овсеецом новый линь. Нетопорчук ухватил за рукав проходившего матроса:
— Куда идешь?
— Так что по своему делу, господин боцман!
— Какое свое дело?
— В гальюн, господин боцман, до обедни управиться…
— Обождешь. Беги в носовую шкиперскую, марсового Тюнина, чтобы в тросовую яму бежал. Скажи, боцман кличет.
Кострюшкин с места взял ход, чтобы поспеть в шкиперскую и в гальюн. Он бежал со всех ног по чистым кубрикам и, перескакивая высокий комингс двери, споткнулся, согнулся почти до палубы, стараясь удержаться на бегу, и со всего разбега ударился головой во что-то мягкое и обширное. Сверху охнуло басом.
Кострюшкин обомлел: поп.
Отец Феоктист тучен, медлителен и злопамятен. Он смотрит на матроса гневно, раскрыв от боли рот. Скажет ротному — настоишься потом под винтовкой. Кострюшкин — матрос лихой, хитрый и соображает быстро. Он сложил руки лодочкой и, оставшись в невольном поклоне, сказал раньше, чем успел что-либо вымолвить отец Феоктист:
— Благословите, батюшка!
Батюшка закрестил его торопливо мелким привычным крестом, а губы сами выпустили слова, которые невольно может вышибить из человека удар в живот:
— Ох, мать в перемать, в перемать мать, бог благословит, во имя отца и сына и святого духа…
Потом он отнял левую руку от губ Кострюшкина, погладил ею живот и спросил подозрительно:
— Чего тебе вдруг благословляться приспичило? Как фамилия?
— Раб божий Никифор. Помолитесь, батюшка, день рождения мой нынче.
Ответ дипломатичен и сразу ставит вещи на свои места: священник духовный отец, матрос — духовный сын, при чем здесь фамилия?
Отец Феоктист посмотрел на Кострюшкина испытующе: смеется матрос или нет? Но голос у Кострюшкина умильный, лицо елейное, только в глазах прячется матросская хитринка, беспроигрышная и смекалистая, рождённая двухлетней школой уверток и самозащиты. Отец Феоктист покачал головой и изложил матросу краткое поучение, стараясь, чтобы оно было доступно понятиям слушателя и чтоб имело на него благодетельное, нравственное влияние, как требует того Морской устав в главе пятнадцатой раздела третьего:
— Дурак, прости господи, бежишь, как очумелый! Ты мне печенку сдвинул.
— Простите Христа ради, батюшка, споткнулся!
— Споткнулся. А ты не спотыкайся. Ну, ступай, бог простит.
Кострюшкин смиренно отошел и опять пустился рысью. Бог-то простит, а вот простил ли бы ротный командир, если бы батюшка пожаловался, — бабушка надвое сказала. Кто же виноват, что поп вышел из бортовой выгородки, где, опять-таки по требованию устава, ему отведена каюта по соседству с помещением для команды, дабы быть доступнее к ней?
Батюшка посмотрел ему вслед и перешагнул комингс церковной палубы, распахнув рясу. И тотчас же густой голос Пилебеды приветствовал его лучшей музыкой:
— Смирно!
К отцу Феоктисту вернулось хорошее настроение. Команды «смирно» ему не полагалось, но она была заманчива и приятна.
— Вольно, братцы, — сказал он сочным баском, помахивая рукой, и прошел к алтарю. Склянки пробили девять часов.
Наверху и в кубриках запели горнисты, и команда начала собираться в церковную палубу. Потом пришли офицеры и последним — командир. Он кивнул головой на вопрошающий взгляд отца Феоктиста, и служба началась.
В палубе было душно. Сотни людей, скученных в плотную массу потных тел, не слышали слов священника, вязнущих в духоте низкого помещения.
Старший офицер, стоявший впереди шеренги офицеров, посмотрел на часы и, шагнув вперед, тихо обратился к командиру. Рыжие усы тоже наклонились к часам, и коротко остриженная голова командира утвердительно кивнула. Шиянов, быстро перекрестившись, прошел мимо алтаря и осторожно, не стуча каблуками, поднялся по трапу наверх.
В другом конце палубы кочегарный кондуктор Овсеец, увидев мелькнувшие над алтарем ноги старшего офицера, тотчас тронул за плечо впереди стоящего матроса.
— Слышишь, передай вон туды, — сказал он шепотом. — Кочегара Езофатова в восемнадцатый кубрик, чтоб бегом!
Езофатов, обернувшись, посмотрел назад; Овсеец качнул ему головой к выходу, и Езофатов, хмурясь, пробрался через ряды и вышел из церковной палубы. Он пошел по безлюдным кубрикам, вздыхая и молча поминая всех святых: опять дознание, наверно, вот же волынка идет, таскают, таскают…
Восемнадцатый кубрик был в самой корме, под офицерскими каютами. Люк в него был между кают-компанейским коридором и коридором офицерского отсека. Езофатов согнулся, бойким матросским навыком прогромыхал по трапу вниз, — и сердце его сжалось.
За столом в караульной форме — с шарфом и револьверной кобурой — сидел мичман Гудков. Двое кондукторов, тоже с кобурами, надетыми на белые кителя, стояли за ним. Езофатов оглянулся на трап: у трапа замерли шесть унтер-офицеров с винтовками.
— Пойди сюда, — сказал мичман Гудков нервно. — Фамилия? Деньги при себе есть? Клади сюда!.. Сядь!.. Подожди тут!..
Через минуту в кубрик, так же отбивая каблуками четкую флотскую дробь, вкатился Афонин и побледнел, потом Венгловский, Матюшин, Вайлис, — все они падали в кубрик, как рыбы в садок, падали и застывали в тяжкой неподвижности. Разговаривать не давали, в кубрике стояла нервная тишина, нарушаемая лишь отрывистыми возгласами мичмана Гудкова после каждого громыхания ног по трапу:
— Фамилия? Деньги есть?..
Капитан второго ранга Шиянов, выйдя на пустынную палубу, принял вахту лично, как это бывает во время боя или авральных работ. Он отослал вахтенных матросов на бак и поставил к люкам унтер-офицеров. Они застыли над ними в готовности загнать обратно в палубу каждую любопытную матросскую голову.
С адмиральского корабля к левому трапу «Генералиссимуса» подходили два паровых катера с баркасами на буксирах. Пустые баркасы, задрав носы (как вытягивают морду лошади, привязанные сзади катящейся телеги), шлепали об воду круглыми своими бортами; на банках в молчании сидели матросы, поставив винтовки меж колен; штыки винтовок блестели, покачиваясь от толчков буксира. Легко стукнув, катера подбросили баркасы к трапу и, заклокотав задним ходом, закачались у борта на собственной волне.