— Гардемарин Ливитин, вы не наблюдательны. Что обозначает гюйс на фок-мачте?

— «Прорезываю строй, имею особое приказание», — ответил Юрий, щеголяя знаниями.

— Шляпа! На якоре — строй?

— Правильно!.. На якоре — заседание суда особой комиссии, — поправился Юрий, засмеявшись, и вдруг удивился: — В праздник — суд? Что у них там стряслось?

— Не у них, а у нас, — объяснил лейтенант, пропуская брата вперед на трап, ведущий на мостик. — Наших кочегаров судят за вчерашнее поведение.

— Быстро!

— Чего быстрей, служба налаженная. Мой Гудков в полном восторге. Шиянов его выбрал для доставки страшных преступников на адмиральский фрегат и попал в точку: это дело надо любить, как Гудков любит. Он с вечера пистолетами обвесился.

— А разве их уже отправили? Я и не знал…

— Вся команда не знает, для того и делалось, — сказал Ливитин наставительно и, толкнув дверь флагманской штурманской рубки, остановился, удивленно подняв брови.

В рубке, предназначенной для штабной прокладки во время пребывания адмирала на походе и обычно пустовавшей, оказались матросы. Они вскочили с кожаного дивана, поправляя фуражки. Ливитин узнал среди них рулевого боцманмата Кащенко, двоих своей роты — Тюльманкова и Волкового, остальные пять-шесть человек были ему незнакомы.

— В чем дело? — спросил он, нахмурясь. — Что у вас тут за сборище?

Кащенко, солидно кашлянув в кулак, неторопливо и почтительно объяснил:

— Картину, вашскородь, рисуем. Господин старший штурман дозволил в свободное время. Вот, извольте взглянуть!

На столе и точно стояла картина, поставленная на аккуратно подложенную старую парусину; рядом лежали кисти и краски. На картине «Генералиссимус», непомерно высокий и угрожающий орудиями, разрезал воду цвета синьки, выдавливая из нее белые колбаски, изображающие пену. Корма была еще только намечена, и там белел грязный холст со следами мучительных поисков поворота кормовой башни.

Кащенко, горделиво отставив пальцы с карандашом, смотрел на лейтенанта, ожидая оценки.

— Картина хорошая, — усмехнулся Ливитин, — но остальные чего тут крутятся? Тюльманков зачем?

— Так что он мне башню указывает, вашскородь, я над башней которое воскресенье бьюсь. А Марсаков вон портрет с Волкового срисовывает, бабе послать…

— Свет внизу ненормальный, вашскородь, — пояснил Марсаков с превосходством человека, владеющего тайнами искусства. — Настоящего тона никак не подберешь. Срисуешь его, а он потом драться полезет: почему на покойника похож…

Матросы сдержанно засмеялись, Ливитин улыбнулся тоже:

— Вы, художники, небось, курите тут?

— Никак нет, вашскородь, разве можно! — хором ответили матросы, уже повеселев.

Кащенко заступился:

— Они не нагадят, вашскородь, мы тут чисто и в аккурате… Приборочку потом сделаем, старший штурманский офицер с этим и разрешили.

— Ну ладно, пойдем выше, Юрий, — сказал лейтенант, выходя. — Подумаешь, штурман в покровители искусств записался! Обложим за завтраком.

Тюльманков плотно прикрыл за ними дверь.

— Тоже, сыщик, сука! Лазает везде, — сказал он зло.

— Брось, он не из этих, — ответил Кащенко, садясь на диван, — просто братца водит кораблем похвастать.

— Все они одним миром мазанные!

— Ну, довольно там, — оборвал Волковой, перестав улыбаться, — и верно, много нас тут. Вались-ка, Спучин, на мостик, без тебя поговорим, в случае чего — крикнешь.

Спучин вышел из рубки, а Кащенко вынул пробку со свистком из переговорной трубы, проведенной с мостика в рубку. Матросы сели.

— Продолжай, Тюльманков, — кивнул Волковой коротко.

— Так всё уж, товарищи, — сказал Тюльманков, — боится Вайлис — и точка. А мое мнение, конечно, такое: не хлопать, раз дело само в руки идет. Когда еще такой случай будет? Сейчас развернуть среди матросов агитацию на этом, недовольных хватает, а в день суда начать вооруженное восстание…

— Загнул, — хмыкнул Кащенко неопределенно.

Тюльманков повернулся к нему нервно:

— А ты знаешь, что в Питере творится? Не слыхивал? А ты знаешь, что революция на носу? Вот что по всей стране делается, слушай…

Он полез за пазуху и достал письмо.

— Вчера прислал Эйдемиллер, помните, комендор в запас осенью ушел? Теперь на Пороховых работает…

— Заслони окно, Кащенко, — вставил Волковой негромко.

— Вот что пишет он и просит комитету передать: «Начались у нас беспорядки, заводы забастовали. У нас бастует тротиллитовое отделение и наше капсюльное. Печатники бастуют на типографии купца Яблонского, третий месяц не сдаются. Объявлена везде однодневная забастовка, протест за обуховцев, которых царская свора скоро судить хочет. Пожалуй, перебросится на всю матушку-Россию, ну, тогда и вам, матросам, придется пройтись по стопам пятого года. Вот, Ваня-друг, какие дела настали, на кораблях за все цепляйтесь, чтобы поддержать нас, дела будут большие…» — Он посмотрел на Кащенко уничтожающе, пряча письмо. — И теперь, конечно, самое время; кстати, и кочегары подвернулись…

Кащенко покачал головой:

— Не с того конца начинаешь, теперь поздно… Если б нам хоть за день их выходку знать. Бунтуют не спросясь, сволочи…

— Значит, никакой работы в кочегарах не было, варимся в своем котле, конспири-ируем! — зло сказал Марсаков, тыча сухой кистью в портрет: окна в рубке большие, зеркальные, видимость сохранять надо.

— Дурак! — коротко обрезал Волковой. — Забыл, как на «Цесаревиче» в позапрошлом году в штаны клал? И врешь ты все: в кочегарах у нас три пятерки есть. А вон спроси Балалаева, — они-то знали?

Кочегар Балалаев вынул из угла рта загнанный туда раздумьем черный длинный ус.

— Стихийное это дело, товарищи, — равномерно загудел он, — один Венгловский в четвертом отделении из наших, да что один сделает? Вайлиса вот бы обработать, да туго поддается…

Тюльманков сощурился:

— Шкура твой Вайлис… нашивочный!

— Не всякая нашивка — шкура, спроси у Кащенко!

Кащенко, усмехаясь, повел желтым поперечным наплечником, как генерал густой эполетой.

— Вот она, миленькая! Я за ней, как за каменной стеной!.. Сколько офицерских задов вылизал, чтобы её заиметь, но зато выручает…

— Ну, заболтали, — сказал Волковой, и смех прекратился.

Волковой, поглядывая на всех своими острыми глазами, спрятанными в густой поросли бровей, сидел серьезно и строго, очевидно, пользуясь авторитетом и уважением матросов. Он поднял большую и тяжелую руку и, сдвинув фуражку на лоб, почесал в затылке.

— Стихия и есть, Балалаев верно говорит, — сказал он, медленно обдумывая, — а стихию не оседлаешь… Ее надо снизу брать и плотины ставить, чтобы куда нужно кинулась. Я, товарищи, так считаю…

Все притихли.

— Первое — кочегаров мы вчера прохлопали, как не было связи и как, значит, упустили с самого первоначала. Теперь второе — суд. Тюльманков собирается вокруг суда поднять матросов. Ну, подымем. Ну, покидаем наше офицерье за борт. Ну, скажем, все у нас обернется в лучшем виде, и поднимем мы красный флаг. И даже, скажем, откликнутся на флаг и прочие корабли… И что у нас получится, товарищи?

— Революция, — подсказал Тюльманков.

Волковой кивнул головой, как будто именно этого ответа он и ждал, и поднял глаза на Тюльманкова:

— По-вашему, по-эсеровскому, революция. А по-нашему — нож в спину.

— Заслабило, когда порохом запахло? — кинул ему Тюльманков, задетый за живое.

Волковой усмехнулся.

— Это вас учат на виселицу героем ходить! А нас большевики учат не помирать, а побеждать! Куда ты под красным флагом пойдешь? «Потемкин» в Румынию ходил, а мы — в Швецию?

— В Кронштадт пойдем, — ответил Тюльманков прямо.

— А Кронштадт знает?

— Увидит — узнает, а узнает — присоединится!

— Кто увидит-то, дура? Офицеры на батареях увидят. Они тебе присоединят снарядики!

— Радиотелеграмму пошлем, — сказал Тюльманков, не сдаваясь.

— Жандарму в карман, — добавил Кащенко и посмотрел на Волкового с улыбкой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: