Все в доме было вверх дном. Лавку, сундук с приданым тетушки Катинки, стулья и прочую дребедень Костаке вынес в сени, чтобы не попала известь во время побелки. Из-за этого кавардака все спали на печи. Мальчики в глубине, родители — с краю. В комнатах влажно пахло непросохшей известью.
— Не спится? — спросила мужа Катинка.
Костаке вернулся с пахоты такой усталый, что даже уснуть не мог. Допоздна они разговаривали о весеннем севе, прикидывали, распределяли делянки то под пшеницу, то под кукурузу.
— До чего же люди разные, — проговорил Костаке, — одни радуются скотине во дворе, радуются, когда приближаются праздники. А у нас… — Он глубоко, протяжно вздохнул, неподвижно глядя в потолок. — Ребятишки дьяволы… Жеребенок — чертов Сивка!.. Свинья — завалящая. Лошади клячи… Идут годы, а твои родители никак не могут меня простить. Да и тебя тоже. Хоть бы перед людьми…
— Посмотри, как мальчишки спят. Будто ягнята.
Бадя Костаке повернулся к сыновьям. На подушке лежали не головы, а ноги.
— Уморились. В лес ходили с дедом.
— Да, Катинка, и они измаялись.
— Целый день морочили голову, все какую-то сказку про змею, про драгоценный камень… Тебя ждали, что-то спросить хотели…
— Должно быть, старик им рассказывал. Ладно, давай спать. Дед хоть и крутого нрава, а сердце у него доброе… Разве я не знаю…
— Да…
— Никак не могу уснуть. Из-за твоей побелки. Пока просохнет, такой едкий запах, что в носу щиплет. Не то мышами пахнет, не то засухой. Нищетой… И до чего ни дотронешься — везде известь. И на ложках, и на мисках, даже на хлебе…
Костаке повернулся на левый бок, хрустнули суставы.
— Завтра кончу, — пообещала Катинка.
Муж не ответил. Уснул.
Катинка была младшей дочерью в семье. Не думали, не гадали старики, что она окажется ослушницей — выйдет замуж против воли родителей. Про Костаке Фрунзэ отец ей прямо сказал — не пара он, ни богу свечка, ни черту кочерга. Она убежала к Костаке. Несколько месяцев провела в слезах, пока смягчились родители. Приданое получила сполна, даже дом ей уступили. Старики построили себе мазанку во дворе, чтобы не жить с дочкой. Все из-за Костаке, ее мужа. Оторвался он от земли. Еще когда был мальчишкой, полюбился он местному попу. У паренька был сильный, чистый голос и отличный слух. Его отправили в Кишинев учиться на дьячка. И на третьем году ученья его бас уже мощно гудел на хорах Кишиневского собора. Но батюшкины сыновья, обучавшиеся в семинарии, смотрели на него свысока. Быть может, из зависти. Они ябедничали отцу, что Костаке заносится и не хочет с ними знаться. При встрече старались поддеть его, уязвить: мол, если бы не батюшка, быть ему пастухом! А батюшка, их отец, из лапотника и недотепы, видите ли, решил сделать человека…
Однажды Костаке обидели при девушках. Он тогда не сдержался, ответил, что поповичам задаваться тоже не след: подумаешь, какие родовитые. Из чесночников!
Это напоминание для поповичей было что нож в сердце. Батюшкин дед действительно промышлял чесноком: ездил из села в село на телеге с рогожным верхом и продавал. Прознал сельский поп о неблагочестивой выходке Костаке, приехал в Кишинев и забрал его из училища: спесивцам нечего делать в храме господнем.
Мальчику стыдно было возвращаться в село. Остался работать в городском трактире, но долго не выдержал. Вернулся он дождливой, ненастной ночью, когда людям неохота высунуть нос из дома и никто к тебе не пристанет с вопросами да расспросами. Потом… потом сдружился с самыми видными парнями села. Копейки за душой не имел, но малость набрался грамоты, повидал мир. И стоило ему выпить вина, как начинал петь. Только мирские песни. Да так пел, что дрожали листья на деревьях, и то ли из-за песен, то ли из-за учености своей стал Костаке желанным гостем у сельчан. Даже самые что ни на есть нелюдимы хотели, чтобы сыновья водились с ним: пусть Костаке хоть немного, да расшевелит их. Пусть посмеется над ними, неотесанными, авось ловчей на хоре станут. Это ведь не то, что за него дочку замуж отдавать. А уж кувшин вина, конечно, лучше распить с находчивым и умным, чем с дураком!
Но все на свете имеет свой конец, и разные тропинки все чаще стали приводить Костаке к дому деда Тоадера Лефтера. К дому Катинки.
Костаке сроду не брался за мотыгу, не умел отбивать косу, не держал рукоятки плуга. Ни грамотей, ни деревенщина. Или, как сказал дед Тоадер, ни богу свечка, ни черту кочерга.
Пришлось, значит, танцевать от печки и не наступать ногой на грабли. Катинка оказалась терпеливой наставницей. В жатве, прополке и во многих других работах она знала толк. В мужских же делах учителем был дед Тоадер. Поучения его обычно начинались с «дурьей башки», «коровьей образины» и тысячи других словечек, которые разносились по полю из конца в конец. Старик уверял, что медведя и то можно обучить. И все же рытью колодцев, бондарному искусству и умению отбирать семена он так и не сумел научить своего зятя: нервы не выдержали. Сказал: «Вот умрет дед Тоадер, понадобится им питьевая вода и просеянная пшеница, тогда и научится… хе-хе». Дед был о себе высокого мнения.
— Что, Костэкел, хочешь грабли сработать?
— Да, собираюсь вставить зубья…
— Нужно сверло?
— Гм…
Старик брал лестницу, поднимался к ящику с инструментами. Оттуда, сверху, показывал:
— Это?
— Оно.
— Продается в городе. В лавке около пожарки.
И так всякий раз… Правда, в тот же день, помучив его как следует, самолично чинил грабли или телегу. А когда зять покупал в городе, возле пожарки, какой-нибудь инструмент, старик хоть и был доволен, но все же не мог обойтись без упрека:
— Почему не взял меня с собой, я бы выбрал… Я-то знаю: каждое железо свою песню поет…
Потом, отложив свои дела до вечера, искал кусок сухого дерева и прилаживал ручку к инструменту. Бранить дед умел на тысячу ладов, а хвалил всегда одинаково:
— Теперь ты ко двору…
И вместо насмешливого «Мэй, Костэкел» называл зятя просто «Костаке» и серьезно глядел на него подернутыми слезой старческими глазами.
Весна вступила в свои права. Иных людей весна бодрит, пробуждает от зимней спячки, гонит в поле, к трудам праведным, наводит на думы об урожае, изобилии… Но для Костаке Фрунзэ весна оставалась порой, когда приходится изо всех сил тянуться, чтобы быть вровень с другими. Он не видел ее очарования — не слышал тревожных голосов птиц, не чувствовал запаха первых цветов. С каждым годом понимал все лучше, что беднякам весна сулит лишь заботы да хлопоты и только к богатым приходит с бубликами на хвосте.
Но жену огорчать не хотел. Она не зачитывалась книгами, не видела света белого, все ее надежды и упования на хороший год были связаны с весной.
А весной, насколько он помнит, ни одна пасха не наступит без того, чтобы со стен не соскабливали пожелтевшую известь и не подновляли глиняный пол.
Когда он ни вернется с пахоты, в нос бьет едкий запах гашеной извести, глины, смешанной с навозом. Казалось бы, пора привыкнуть — ни один хозяин без этого не обходится. И все же не любит он эти запахи, даже аппетит отбивают. И не потому, что он невесть какой брезгливый или привередливый. Нет, коровник он чистит безо всяких, и навоз вывозит в поле, и корчует пни, пахнущие гнилью и прелью. Но вот почему-то не выносит он этих предпраздничных дней, когда все в доме вверх тормашками, когда кувшин и кастрюли забрызганы известкой и плита испачкана глиной и даже стулья. Присесть некуда, чистой ложки не отыщешь. Хоть беги на все четыре стороны из дому, покуда не кончится эта суета, покуда мужики не начнут выходить во двор, надев фартуки, — значит, собираются стричься и бриться, точно перед сватовством.
…Уже с утра в доме пахнет свежей сдобой. Никэ то и дело локтем толкает Тоадера: чуешь? Пока они спали без задних ног, мать всю ночь пекла, даже печь еще не остыла.
— Мама, что сегодня есть будем?
— Сак посмотри. Отец свежего хрена натер. Хрен с капустным рассолом. Возьми, а то у меня руки в извести.