Напротив нее, на возвышении, затерянное в тюле и кружевах, лежало тоненькое тельце ребенка, взирая на свое небо, где добрый господь бог, не помнящий человеческих грехов, о которых гласит пятидесятый псалом, приготовил для Людки кружку кофе, большой крендель с маслом, а если он уж такой всесильный и всепрощающий, как говорилось в потрепанном Людкином молитвеннике, то приготовил ей на небе саночки и теплые рейтузы, чтобы Людка в своей загробной жизни могла поехать кулигом.

Изнуренные слезами и молитвами, укладывались мы спать. Едва успела я опустить голову на подушку, как кто-то дернул меня за руку.

— Иди быстрее!

Я приподняла отяжелевшую голову.

— Чего тебе?

Девчонки уже соскакивали с коек и напяливали туфли на босу ногу.

— Быстрее! Быстрее! — торопила Зоська. — Идемте вниз, в прачечную!

Бо́льшего от нее невозможно было узнать. Она только размахивала руками и, еще раз крикнув: «Бегите вниз!» — помчалась по лестнице. Мы догнали ее лишь в коридоре.

— Говори, — что случилось?

— О раны божьи! — Зоська жадно хватала ртом воздух. — Я еще такого балагана не видела! Я стояла у катафалка и читала молитвы за упокой. В мастерской никого уже не было. Я прочитала в третий раз «Вечный покой», а тут входит вдруг сестра Зенона. Входит и что-то бурчит себе под нос. Я — ничего. Молюсь и жду, что будет дальше. Она подходит к катафалку. Погладила достопамятную покойницу по лицу и снова что-то этак бурчит. Я оглянулась, а она взяла гроб и уже под мышкой его держит. Тогда я сорвалась с места и кричу: «Позвольте, что вы делаете?» А она идет с гробом к двери. Я бегу за нею и умоляю: «Прошу вас, оставьте Людку, а то матушка будет сильно гневаться». Но она даже не обернулась…

Зоська, запыхавшись, умолкла.

— Ну и что же? — в один голос воскликнули мы, теребя Зоську за руки. — Что же она с Людкой-то сделала?

— В том-то и дело, что ничего.

— Как так — ничего?

— Занесла ее в прачечную, села и сидит.

— Как так — сидит?

— Совершенно обыкновенно. Только что совсем не двигается. Опустила голову на руки и не шелохнется. Может быть, у нее разум помутился, а?

Кутаясь в одеяла, мы начали прокрадываться по помосту, идущему вдоль наружной стены здания. В конце помоста ночная темнота несколько расступалась, словно редея. Это окно, выходящее из прачечной, бросало неяркий пучок света на улицу.

Стоя за Гелькиной спиною, я с нетерпением ожидала своей очереди, чтобы заглянуть в окно. Наконец Гелька уступила мне место. Сгорая от любопытства, я прижалась носом к стеклу.

Прачечная была тщательно убрана: пол, лавки, стол — все начисто вымыто. На столе стоял гробик, в голове которого горело две свечи. Возле него сидела, как у детской колыбели, сестра Зенона. Вся подавшись вперед, подперев голову руками, она находилась в такой глубокой задумчивости, словно помимо нее и бездыханного тельца во всем мире никого больше не было.

Неожиданно раздался резкий стук в дверь. Я отскочила от окна. Кто-то ломился в прачечную, нетерпеливо дергая дверную ручку. Наконец дверь с треском отворилась. На пороге стояла сестра Алоиза.

— Что вы творите?

Старая гуралка медленно поднялась с лавки. Подошла к разгневанной монахине, взяла ее за плечо и, повернув лицом к выходу, легонько вытолкнула за порог. Потом заперла дверь на крючок, села на прежнее место и, снова подперев голову руками, погрузилась в апатию отчаяния.

Нам стало стыдно за свое подглядывание. Безмерно удивленные, возвращались мы в спальню — у нас перед глазами стояла фигура посрамленной воспитательницы, и наши сердца переполняло злорадство.

Я шла в последней паре вместе с Йоасей, впереди нас — Зуля и Казя.

— Давайте остановимся, — предложила я. — Смотрите, какая ночь!

Мы задержались на крыльце.

Стояла оттепель. Крыши, забор, деревья были так черны, словно на них не падало ни единого лучика света. С крыши капало. Снег лежал серый, тусклый, выщербленный. В разрывах между облаками, в дрожащих очертаниях звезд поблескивал какой-то непонятный свет. Месяц скреб своими рогульками разорванные клочья бурлящих на небе туч.

— О боже! Как прекрасно! — Йоася протянула вверх руки. — Как бы я хотела быть лунатиком!

В ответ на это Зуля, обернувшись в нашу сторону, сказала с явной меланхолией в голосе:

— Завтра воскресенье. Приближается пасха. Начинается пост…

* * *

Колокольчик исторгал тревожные звуки. Через какую-нибудь минуту в коридоре стало уже тесно. Сбегались все воспитанницы — одни прямо из подвала, в грязных рабочих передниках; другие — с кухни, подпоясанные пыльными тряпками; третьи — от корыта, с руками, разъеденными щелочью. И, наконец, прибежали одетые опрятнее других, умытые и причесанные девчата, которые заняты на работах в белошвейной мастерской.

Колокольчик отозвался еще раз — коротко и резко — и замолк. Теперь только звонкое эхо дрожало в морозном воздухе коридора. Выспрашивая друг у друга, что случилось, мы выстраивались рядами в трапезной.

— Сейчас придет матушка… — раздался беспокойный шепот, и все взоры устремились на дверь.

И вот она пришла. За нею — сестра Алоиза. У обеих мраморно холодные и надменные лица.

Матушка-настоятельница встала посредине столовой перед двумя рядами возбужденных воспитанниц приюта. Пряча руки в широкие рукава рясы, словно ее неожиданно стало знобить, она начала:

— У сестры Романы из пелерины исчезла двадцатизлотувка[7], предназначенная для закупки продуктов на приют. Пелерина висела на крюке возле кухонных дверей. Кражу мог совершить только человек, находящийся внутри помещения. Подозрение падает на всех вас. А потому пусть виновница немедленно признается.

Всех нас бросает в жар. Под испытующим взглядом матушки-настоятельницы склоняются тридцать девичьих голов. Беспокойно бьются сердца. Кто же украл двадцатизлотувку? Сегодня утром Зоська долго рылась в ящике. Почему рылась? Вон она как покраснела. Однако и Сабина тоже зарумянилась, и Йоаська, и Геля. Я украдкой прикасаюсь ладонью к своей щеке: она горяча, словно я стою у печки.

Испугавшись, как бы кто-нибудь не заметил моего жеста, побыстрее опускаю руку. А ну как меня примут за воровку?! В зловещей тишине, которая воцарилась вокруг, любое самое идиотское подозрение может оказаться вполне возможным. И вот уже я не одна, а тридцать воровок прячут глаза, не решаясь взглянуть прямо в лицо матушке-настоятельнице.

— Пусть виновница признается в своей вине!

Виновница! Здесь нет невинных! Каждая из нас в одинаковой степени обременена подозрением, потому что каждая из нас когда-нибудь и что-нибудь украла. Мы крадем часто и охотно. Успешная кража родит надежды на то, что завтра можно будет просуществовать лучше, чем сегодня, укрепляет веру в свои силы. Здесь нет невинных. Я осенью таскала яблоки из кладовки; другая украла нитки из белошвейной мастерской; третья — мыло во время стирки перед рождественским праздником. И очень немногие не занимаются в школе кражей завтраков у своих соучениц.

— Если виновница отдаст деньги и сердечно раскается в своем преступлении, то она будет помилована.

Раскаяться!.. Мы теснее прижимаемся друг к другу. Молчание становится все более упорным. Мы каемся на протяжении трехсот шестидесяти пяти дней в году: за собственные слабости и за добродетели хоровых сестер, за их непримиримость ко злу, благоразумие, проницательность, за их учтивость в словах и делах.

Девчата из первой шеренги, уставившись на воспитательницу, притворно всхлипывают.

— Поскольку виновница продолжает упорствовать, не выражает раскаяния, мы вынуждены действовать по-другому. Сестра, прошу начинать!

Девушки инстинктивно хватаются за руки. Вспотевшие пальцы ищут братскую руку соседа.

— Всем повернуться лицом к стене! — раздается голос сестры Алоизы.

Воспитанницы послушно выполняют команду. Одна из малышек, поворачиваясь, споткнулась и упала, но тотчас же поднялась, едва сдерживая плач.

вернуться

7

Двадцатизлотувка — банковский билет достоинством в 20 злотых.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: