Овцы уже доились. Первый надой, как положено, раздавали соседям, и старики благоговейно склоняли головы над деревянными чашками, наполненными пахучим парным молоком.

Молоко сливали в большие кожаные мешки, вешали перед кибиткой, на воткнутые в землю скрещенные палки, и сбивали масло.

Мы с Солтанджамал поставили свои кибитки по соседству. Так распорядился Поллык-ага: «Активисты должны держаться вместе, придется советоваться, решать всякие вопросы». Как только поставили кибитки, он провел собрание. Велел принести маленький столик, накрыть его кумачом — для президиума. Это необходимо, сказал он, какое же собрание без президиума. Стул нашелся только один. Его поставили сбоку. Поллык-ага сиял мохнатую шапку, положил ее перед собой на стол, достал из кармана очки, надел их, вынул карандаш, положил рядом с шапкой.

— Товарищи женщины-доярки! — начал Поллык-ага. — А также мужчины, прибывшие на стрижку овец! Считаю собрание открытым. Предлагаю избрать президиум: меня, Солтанджамал и Еллы!

Нас сразу же выбрали. Солтанджамал Поллык-ага указал на стул, а сам стал рядом.

— Протокол будем вести? — спросил я.

— Как, товарищи, будем его вести? — обратился Поллык-ага к собранию. И, наклонившись ко мне, спросил потихоньку: — А что такое протокол?

Я стал шепотом растолковывать ему; Поллык-ага выслушал, потом махнул рукой и громко сказал:

— Ну, в общем, пусть Еллы пишет все как положено, а я вот что хочу сказать. Первое: мы соревнуемся с доярками и стригалями колодца Ганлы, надо их обогнать. Второе: мы должны трудиться на совесть, чтобы скорее вернулись наши ребята, да поможет им бог! Третье: кому что в моем докладе непонятно, прошу поднять руки.

Оказалось, что всем все понятно и вопросов нет. Только один чабан поднялся с места.

— Запиши, что он будет говорить, — кивнул мне Поллык-ага.

— Вот ты, Поллык-ага, сам недавно был чабаном и хорошо понимаешь наше положение. Чабан — гость в своем доме; по нескольку месяцев не видим жен, скоро, наверное, имена их забудем. А вот сейчас они здесь, в песках, к нам приехали. У меня предложение — оставить мою жену моим помощником. Без жены, сам знаешь, какая жизнь…

— Постой! — Поллык-ага толкнул меня в бок. — Ты эти слова не пиши. Вот что, — обратился он к чабану. — Я слышал, парень, в Кизылтакыре есть женщины-чабаны, дело это возможное. Только насчет жен сомневаюсь. Надо с Санджаровым посоветоваться. Если закон разрешает и государству вреда не будет, мы, президиум, отдадим тебе твою жену.

На этом собрание было закрыто. Все разошлись. Только нам с Солтанджамал Поллык-ага велел задержаться. «После собрания президиум должен немного посидеть на месте», — убежденно сказал он.

Вечер. Перед кибитками расстелены кошмы, повсюду дымят очаги. Аромат степных трав смешивается с запахом горящего в очагах кандыма, приятно щекоча ноздри. Удивительный, этот вечерний степной запах — он опьяняет, лишает сил: лежал и лежал бы так до скончания века, глядя на далекую луну…

Прошлой весной мы тоже поставили кибитку по соседству с Солтанджамал. И так же по вечерам стоял в воздухе этот дурманящий весенний запах, и так же ярко светила луна.

Я лежал на кошме, но смотрел не в небо, как сейчас, а на соседнюю кибитку, возле которой пили чай Солтанджамал и ее муж Ходжали. «Выпей еще, прошу тебя!» — нежно говорила она, подавая очередную пиалу, и в лунном свете поблескивало кольцо на ее пальце… Я не мог отвернуться, все смотрел, смотрел на них, пока Илли не пристыдил меня…

— О чем замечтался, Еллы?

Я обернулся. Рядом со мной сидела на кошме Солтанджамал. Как она подошла, я не слышал. Грустная.

— О чем ты думаешь, Еллы?

— Не знаю…

— Давай вместе чай пить. Сейчас принесу пиалу.

Я хотел подняться, но Солтанджамал, опередив меня, сама принесла из кибитки пиалу. Наливая чай, она глубоко-глубоко вздохнула. Мне даже показалось — она дрожит.

— Как мне быть, Еллы? — тихо спросила Солтанджамал, задумчиво держа перед собой пиалу. — Все получают письма, к некоторым даже в отпуск мужья приезжают, а от моего хоть бы словечко… Уж скоро год. Руки опускаются…

— Потерпи, Солтанджамал, напишет.

— Устала я терпеть. Скажи, бывает так: человек жив, а писем от него нет?

— Не знаю, — откровенно признался я. — Если твой муж жив-здоров, нашел бы время черкнуть две строки.

Да если и ранен, из госпиталей тоже письма приходят — всегда есть люди, которых можно попросить. Не знаю, что тебе сказать, Солтанджамал, сам удивляюсь.

Она опять вздохнула. И вдруг меня осенило:

— Слушай! А может, он на такой службе, что оттуда и писать нельзя?! Разведчик или партизан! Очень даже просто!

Солтанджамал только махнула рукой. Но по тому, как быстро поднялась она с кошмы, как легки стали вдруг ее движения, я почувствовал, что у нее все-таки отлегло от сердца. Я смотрел ей вслед, и очень хотелось, чтоб все было так, как я сказал. Ведь бывает…

Я задремал. Разбудили женские голоса, среди них я сразу различил мамин. Значит, вернулась. Вчера ее и еще одну женщину послали на колодец Ганлы «для обмена опытом и насчет соревнования» — так выразился на собрании Поллык-ага.

Первым делом мама передала мне привет от Анкара-ага: женщины останавливались у него на ночевку.

— Ну как он, от Паши с Юрдаманом что слышно?

— Говорит, писем не было.

Я спросил о соревновании, мама покачала головой:

— Какое там соревнование. Одно у всех на уме — переселение. Говорят, как вернемся с кочевья, переселять будут…

— Анкар-ага сказал?

— Об этом он молчит. Но видно, что думы у него тяжелые. И Дурсун сама не своя… Зато Кейик с Кейкер щебечут, как воробьи!.. — Мама сердито нахмурилась. — Словно на свадьбу ехать, а не навек в чужие места!

Я пожал плечами:

— Возьмем да и переселимся; на реке хорошо.

— Эх, сынок, сынок! Легко сказать — переселимся. Ничего-то вы, молодые, не понимаете. — Она тихо пошла к очагу.

Глава двадцатая

Пленум избрал Санджарова первым секретарем райкома, там же освободили Довлиханова от обязанностей второго. Решено было рекомендовать его председателем в Учоюк.

После пленума к Санджарову зашел Шаклычев, которому предстояло заменить его в райисполкоме. Шаклычева, заведующего районо, Санджаров видел часто, но теперь, после назначения, особенно внимательно приглядывался к этому подтянутому человеку. Завтра им вместе ехать в Учоюк — проводить перевыборы председателя и готовить людей к переселению.

— Товарищ Санджаров, хочу спросить вас… — Шаклычев замялся, взял зачем-то коробку «Казбека», лежавшую на столе, и сразу же, словно прикоснулся к чему-то поганому, положил на место. — Не люблю, — с обычной своей непосредственностью объяснил Шаклычев, лицо его осветила доверчивая улыбка. — Из развлечений не люблю папирос, из людей — демагогов.

— Многозначительно сказано. Что же вы имеете в виду?

— Вот хотя бы историю с Довлихановым.

— Какую историю?

— Вы говорили на пленуме, да я и сам это понимаю, что переселение — важнейшая наша хозяйственно-политическая задача и решение ее требует от руководителей большого такта. А Довлиханов допустил грубость, в какой-то мере подорвал доверие к райкому. Неужели вы считаете правильным — рекомендовать колхозникам того, кто не умеет или не желает уважительно говорить с людьми? Тем самым колхозникам, которых он так обидел, что они пожаловались правительству. Зачем это нужно?

— А чтоб Довлиханов научился разговаривать с людьми, уважать колхозников. Его там живо в чувство приведут. Председатель в Учоюке слабый, за отцовские заслуги выдвинут. Фактически колхозом руководят старики, такие, как Анкар-ага.

— Знаю его. — Шаклычев усмехнулся. — Я у Паши в гостях бывал, познакомились. Занятный старик…

— Занятный? Мало ты его, видно, знаешь. Завтра поедем в пески, там поймешь, почему решили послать в Учоюк Довлиханова.

Они добрались до колодца Ганлы во второй половине дня, спешились возле кибитки Анкара-ага. Кроме Кейкер, дома никого не оказалось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: