Подбежал подпасок. Несколько секунд он, ничего не понимая, таращил глаза на дерущихся, потом кинулся в свалку.
Когда поднялась луна, всех троих со связанными за спиной руками посадили на верблюдов и крепко обмотали веревками.
— С тобой парень поедет, — сказал Сапды-ага Нунне-пальвану. — Я останусь здесь, помогу Джапару.
— Добро, — согласился Нунна-пальван. — Если что, найдешь меня у Санджара Политика или в конторе.
Сапды-ага ничего не ответил и не оглядываясь пошел к шалашу. Он плакал.
В Учоюке шестьдесят семь больших кибиток и одиннадцать маленьких. Стоят они в четыре ряда — с востока на запад. Каждый ряд со своим названием: «ряд Анкара-ага», «ряд председателя» — тот, где стоит кибитка Сазака. Сразу за этим рядом школа и колодец.
Под вечер тут обычно собираются старики — обсудить новости, потолковать о ценах на пшеницу и на овец.
В самой крайней, маленькой кибитке того ряда, что сразу за площадью, живет старушка Дурдыгюль, вернее, жила, потому что сегодня в ночь она скончалась. Никто ее особенно не жалел: жила Дурдыгюль долго и, как положено, отдала богу душу.
Бабушка Дурдыгюль и правда была очень старая, даже сама не знала, сколько ей: то ли восемьдесят девять, то ли девяносто восемь. Мы, школьники, часто к ней забегали — родных у нее не было, и мы помогали старухе: приносили травы трем ее козам, таскали воду, грели чай. Дурдыгюль любила болтать с нами, рассказывала про свою жизнь. Иные утверждали, будто это ей сам Санджар Политик поручил. Навестил ее как-то и сказал, что она должна быть агитатором — рассказывать молодежи о прежней жизни.
И вот Дурдыгюль умерла. Я как раз зашел к Анкару-ага за письмами для сыновей, когда тетя Дурсун принесла весть о кончине нашей старушки. Дурсун сказала, что женщины уже убрали покойницу, а вот могилу копать некому.
Анкар-ага поставил на кошму пиалу с чаем.
— Как же так некому? Все мужчины умерли в эту ночь или только одна старая женщина?
Борода у него затряслась — это значило, что Анкар-ага очень сердится. Он взял большую железную лопату, положил ее на плечо и зашагал к правлению.
К Сазаку Анкар-ага вошел, не снимая с плеча лопаты. Сердитый, не ответив на приветствие председателя и заведующего складом, сразу набросился на них:
— Это как же называется, Сазак? Работать заставлять ты умеешь, а умер человек — тебе дела нет? Почему не посылаешь рыть могилу для Дурдыгюль?! Может, думаешь — люди будут просить за это трудодни? Стыдно!
— Прости, Анкар-ага, ты прав. — Сазак быстро поднялся со стула.
Через минуту сам он, Анкар-ага, заведующий складом и счетовод шагали по селу с лопатами на плечах. Приоткрывалась одна, другая дверь, кто-нибудь выглядывал из кибитки и снова исчезал, чтобы сообщить:
— Анкар-ага идет рыть могилу!
И мужчины поднимались, брали лопаты и присоединялись к идущим. Когда, перед кладбищем, Анкар-ага остановился, за ним стояла уже целая толпа.
Поминальный обед устроили в кибитке умершей, зарезав одну из ее коз. Ели шурпу, пили чай, говорили добрые слова о покойной. Когда расходились, Анкар-ага наказал соседке Дурдыгюль получше присматривать за козами — покойница будто специально держала их для поминок по себе: на первый день, на седьмой и на сороковины.
Глава одиннадцатая
После ранения приехал в отпуск Вейис, муж Гыджи.
В худощавом солдате с запавшими усталыми глазами, с рукой на черной косынке трудно было узнать толстого, сытого Вейиса.
Единственный сын тети Шекер, Вейис рос баловнем. Мать женила его рано, высватав невесту, какую он хотел. Самой ей Гыджа не нравилась, но для сына она была на все готова. Когда Сазак предложил отправить Вейиса в пески пастухом, тетя Шекер наотрез отказалась. Ни за что, заявила она: ее сын поедет в Ашхабад учиться. Сазак согласился, он даже оробел немножко: из нашего села никто еще до той поры не уезжал на учебу в Ашхабад. Вейис и вправду уехал, а через два года вернулся ветфельдшером.
Теперь на его толстом лице, кроме сытости и довольства, проглядывала еще и важность — он считал себя ученым человеком. В кибитке у них появились стол и два стула. Ел Вейис за столом и жену сажал рядом с собой, а мать подавала. Такие правила, говорил он, заведены в столице у всех настоящих начальников. Сам он, кажется, тоже готовился стать начальником. Это я знаю потому, что однажды слышал, как он размышлял вслух. После Вейис сказал, что это он зубрил доклад — каждый ответственный работник должен прежде всего научиться делать доклады.
На фронте ему, видимо, не пригодилось это умение, там требовалось многое, о чем он и понятия не имел. Так или иначе, осенью 1941 года Вейис приехал в село другим человеком.
Весь первый вечер он рассказывал про войну, про госпиталь, про единственного пленного, которого ему довелось увидеть, а больше всего — о бомбежке, во время которой его ранило осколком.
Гыджа, устав подавать бесконечные чайники, села наконец возле Кейик, не отрывавшей от нее изучающего взгляда. Всем своим видом Гыджа давала понять, что не намерена больше ухаживать за гостями. Тетя Шекер, измученная радостными переживаниями, дремала, не в силах даже слушать сына. Пора было уходить.
Мы вышли из кибитки вместе с Кейик. Гыджа вызвалась проводить ее.
— А какой у тебя, оказывается, умный муж… — задумчиво сказала Кейик. — Как рассказывает!..
Гыджа усмехнулась:
— Хвастать он всегда мастер был. Зато больше ничего не умеет. Не знаю, может, на войне чему научился…
Кейик удивленно взглянула на нее, покачала головой, улыбнулась. И пока она была с нами, слабая задумчивая улыбка не сходила с ее лица. Мне показалось, что Кейик пытается представить себя на месте Гыджи — если бы Юрдаман вдруг вернулся с фронта!
Дойдя до кибитки, Кейик не сразу открыла дверь. Словно вспоминая о чем-то, долго стояла, смотрела на освещенные луной барханы. Возле школы я обернулся: тонкая фигура Кейик все еще виднелась у кибитки.
Перед Новым годом я поехал в райцентр вместе с Вейисом. Его вызвали в военкомат на комиссию.
Поднявшись на бархан, мы остановились. Вейис достал махорку и, беспомощно шевеля торчащими из гипса бледными пальцами, стал сворачивать самокрутку. Потом взглянул на село. У кибитки стояла тетя Шекер, лицом к нам. Гыджи не было видно.
Спустились на такыр; ишачок побежал резвее. Я сказал Вейису, что не буду задерживаться у военкомата — как бы не опоздать с письмами, встретимся на почте или в магазине. Он кивнул.
Ни на почту, ни в магазин Вейис не пришел: я отыскал его в буфете. Он сидел за столиком, мрачно уставившись на полупустую бутылку.
— Пойдем, — сказал я, — темнеть начинает.
Он поднял на меня глаза. За то время, что жил дома, он еще больше осунулся. Тетя Шекер жаловалась моей матери, что по ночам Вейис не спит и, главное, велит стелить себе отдельно. И никуда не выходит, словно людей стыдится.
— Поезжай один, Еллы, — со вздохом сказал Вейис. — Передай матери: комиссия признала меня годным. Поеду обратно на фронт. Садись, выпьем с тобой на прощанье. — Он взял с соседнего столика стакан, разлил водку и стал скручивать папиросу.
— Как же ты поедешь? — спросил я, глядя на его пальцы. — А рука?
— Рука заживет. Если бы только в руке дело…
Что творится, размышлял я на обратном пути, слушая, как цокают по такыру копытца моего ослика. Никакая комиссия годным его признать не могла. И сам он не больно-то рвется на фронт, а вот уезжает — лишь бы дома не оставаться. Ну куда он с такой рукой! И все Гыджа, проклятая баба!..
Глава двенадцатая
Первый раз в жизни я ехал на суд. У нас еще никого никогда не судили. А теперь забрали двух чабанов, но почему — этого мы не знали.
В райцентр собрались впятером: председатель, счетовод, завскладом, Кейкер и я. Они должны были выступать свидетелями, и я отправился с ними — все равно на почту надо. Шли пешком, только председатель ехал на коне да я на своем ишаке. Когда выбрались на такыр, я предложил Кенкер сесть на ишака, она поблагодарила, но не села. Я немножко обиделся и сказал, что зря отказывается, он хоть и ишак, а порезвей иного коня.