оборотной стороны; с точки зрения реалиста, это, может быть,

всего лишь видения.

— «Смерть — это результат химической реакции!» < . . . >

— Маленький мальчик Пьерро, посланный на улицу соби

рать подаяние, засыпает с протянутой рукой; какой-то игрок

кладет ему на ладонь двадцать франков; проигравшись, он за

бирает свои деньги, а Пьерро все спит, протянув руку. < . . . >

— Мысли Гаварни по поводу спектаклей: «Что может быть

забавнее, чем эти милейшие люди, которые, набив себе брюхо и

еще переваривая пищу, сразу же отправляются в душный зал,

где, обливаясь потом и не смея выпустить газы, — а ведь жен

щины еще и затянуты в корсеты, — все они поглощают слезли

вые драмы, нездоровые и сентиментальные!» Ставит в укор

театру икоту в зале, вызванную не только волнением, но и пи

щеварением, и проч. < . . . >

87

О смерти Лаллемана вспоминает вот что: видел, как со

двора Пале-Рояля вышли господа — многие в шапках с боль

шими белыми кокардами, во главе седой старик — и направи

лись по улице Эшель к Тюильри, громко выкрикивая: «Долой

либералов! Да здравствуют роялисты! Да здравствует герцо

гиня Ангулемская! Долой либералов!» Немного погодя появ

ляется народ; молодой человек в широком сюртуке цвета кофе

с молоком — тогдашняя мода — склоняется над носилками, где

лежит умирающий, не кто иной, как Лаллеман. На похоронах —

Гаварни там был — речи, дождь как из ведра. Оратор: «Его

убили наемники тирании!» Слабый голос из толпы, гневно:

«Это ложь!» И тут же звонкая пощечина под шум дождя. Вот и

все. Речь продолжалась. < . . . >

Четверг, 19 июля 55 года.

< . . . > Жанен говорил Асселину: «Знаете, как мне удалось

продержаться двадцать лет? Я менял свои мнения каждые две

недели. Если бы я всегда утверждал одно и то же, меня знали

бы наизусть, не читая».

Мы спрашиваем Жанена: «Так, значит, вы разнесли пьесу

того гравера?»

Ж а н е н . Еще бы! Пускай он умрет гравером, этот тип!

А к т р и с а из « О д е о н а » . Но вы ведь не читали

пьесы?

Ж а н е н . Упаси боже!.. Впрочем, я ее прочел... Вернее, два

стиха из нее!

Я. Но это проза!

Ж а н е н (смеясь). Стихи или проза — не все ли мне

равно!

Бог создал совокупление, человек создал любовь.

Париж, улица Фоссе-дю-Тампль, темная улица позади теат

ров. По одну сторону — невысокая стена, над которой пирами

дами высятся дрова; в стене зияют ворота. Там и сям — ка

бачки. Молочная — блузники в двух подвальных комнатах, раз

деленных аркой; на стойке ряды кофейных чашек грубого

фарфора. Вдоль другой стороны улицы — другая стена, похо

жая на стену огромной казармы, наугад, без всякой симметрии,

продырявленная светящимися окнами разных размеров, словно

здесь приложил руку советник Креспель; * одни из них до по

ловины прикрыты ставнями, другие задернуты розовыми зана

весками. Все окна нижнего этажа забраны железными решет-

88

ками. Несколько мальчишек на улице. Шлюхи, вышедшие на

промысел в шляпах и черных шелковых пелеринах, накинутых

на бумажные платья. Время от времени хлопанье двери с подве

шенной гирей, — двое-трое мужчин переходят улицу, направля

ясь в кабачки. За театрами — вывеска кабачка: на голубом фоне

белый Пьерро, над головой у него надпись: «Настоящий Пьерро».

Вандомский пассаж; торговля картинами; невообразимые

пастели; к стеклу прилеплена бумажка с надписью от руки

«Картины на экспорт ст оят здесь на двадцать пять процентов

дешевле, чем в любом магазине Парижа». — В пассаже прямо

на досках лежат развалом книги по двадцать пять су. — Уны

лая парикмахерская с восковой фигурой: маленькая девочка с

букетиком в руке, печальная, слово воспитанница мадемуазель

Дуде *. Ей полагается вертеться. Пружина сломана. Дальше,

поблизости от Вандомской улицы, — модный магазин, пустая,

грязная, угрюмая лавка; там темно; на медном перильце —

грязная серая занавеска, по одну сторону от нее — побуревшая,

когда-то розовая шляпка, а по другую, на подставке, предна

значенной для другой шляпки, — старая размотанная лента.

Август 55.

Беседа с Гаварни на Выставке изящных искусств. «Курбе?

Да там нет ни одной его картины, ни одной!» * Безмерное пре

зрение ко всем нашим художникам, безмерное восхищение

древними. «Словно ширмы размалевывают; смахивает на туа

летную бумагу или на обои! И вдобавок найдутся люди, кото

рые в разговоре с буржуа назовут все это сверхнатурализмом!

Мы переживаем поистине византийский упадок Слова, говоря

щие искусства стали косноязычны».

О Делакруа: «Это человек, всей душой преданный мазку, и

мне думается, что мазок сыграл с ним злую шутку».

20 августа.

Узнал из «Иллюстрасьон», что в Страсбурге от апоплекси

ческого удара скончался Анри Валантен.

Валантен был невысок, коренаст, шея короткая, широкий

приплюснутый нос, в лице что-то калмыцкое. Облик его был

тяжеловат, движения неловки. Живя в Париже, он оставался

крестьянином, уроженцем своего края, говорил всегда с вогез-

ским акцентом.

Это был славный толстяк, не без хитринки, мало располо

женный к элегической грусти. Великий труженик, он работал

89

с утра до пяти-шести часов вечера; любил грубые удовольст

вия, пиво, вино, водку. Изрядно хватив, он объявлял своим

характерным голосом: «Братцы, я готов!» Любил хорошо по

есть и почти каждый вечер обедал у Рампонно. Это была на

тура цельная, резкая, бесцеремонная. Свое дружеское рукопо

жатие он сопровождал обычно тычком в бок.

Помню, невероятно смешон был Валантен в костюме эль

засца, надетом по случаю бала в Опере; * на голове — большая

меховая шапка, через всю спину — щегольские красные лямки.

Казалось, этот увалень вот-вот затирлиликает, как сказал бы

Гейне.

Я бывал у него на улице Наварен, сперва в самом ее начале,

где он снимал маленькую квартирку, потом в его мастерской

на верхнем этаже другого дома, ближе к середине улицы. С тер

расы был виден весь Париж. В мастерской висело «Галантное

празднество» Ланкре и, рядом с большим Калло, офорт «Га

лантной беседы», в голубой рамке. Целую стену занимали эль

засские и пестрые испанские костюмы: среди прочего здесь хра

нилась наколка из цветов, доставшаяся ему от одной мадрид

ской танцовщицы. Было еще много всякой всячины: череп,

бронзовые лампы и т. п. По росту, словно воспитанницы пан

сиона, на столе стояли бесчисленные доски для гравюр, — неко

торые с уже законченными гравюрами, — закрытые листками

папиросной бумаги; а в старом фаянсовом блюде лежала связка

великолепно обкуренных трубок.

Его вечным собутыльником был огромный немец по имени

Хаффнер; этот колорист, работающий только с натуры, был не

досягаем в изображении грядок с красной капустой. Днем его

почти всегда видели возле Валантена. Сразу после завтрака,

уже успев нализаться, он, приняв позу дядюшки Шенди, зна

комую мне по старой иллюстрации к роману Стерна, и, подпе

рев многослойный подбородок тростью, до самого обеда мутным

взором следил за работой своего друга. Однажды вечером они

приплелись ко мне, оба под хмельком. Зрелище было велико

лепное. Хаффнер, отупевший до степени прусского капрала,

закрыв глаза, сонно покачивал головой. Рот Валантена растя

гивался в широкой улыбке, над которой, в свою очередь,

улыбались узкие щелочки глаз. Это было грузное блажен

ство.

Одна из наших последних встреч с ним произошла в «Боль


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: