она дает ему их в обрез, не более чем на несколько книжек.
Банвиль болен, его снедает нервная болезнь, и врач соби
рается лечить его железистыми препаратами; он ничего не ест,
пьет лишь чистое вино. Он — мастер изображать в лицах, в
виде живой сценки, какой-нибудь рассказ или диалог; с оча
ровательным комизмом набрасывает портреты или картинки
быта, воспроизводит отрывки из закулисной или издательской
комедии. Этот тонкий, правдивый, прелестный лирик умеет
так рассказывать о прозе литературной жизни, что просто ло
паешься со смеху; он пронзает своей иронией актеров и акт-
114
рис. Безжалостен к «Школе здравого смысла»; * неподражаем
в сценке, где Леви тщится объяснить хотя бы своему приказ
чику «Париетарии» * Ожье; с какой-то обезьяньей, злорадной
проказливостью произносит красивый стих из «Габриеллы»:
Мне все своей рукой заштопала бы мать *, —
комментируя эту штопку как воплощенный идеал материн
ской любви в представлении сына. Вдруг признается, что меч
тает написать какую-нибудь прекрасную трагедию, но в роман
тическом духе: «Я пользуюсь словом «романтический», потому
что это слово запретно». — Он стоит выше каких-либо полити
ческих убеждений, не питает никакого уважения к тем, у кого
они есть, особенно к республиканцам. Поразительно умеет
судить о людях, разгадывать их; уже за двадцать шагов чует
всяческих Баше. Он — живая маленькая газета, очарователь
ная, идеальная; возмущается, отрицает — но с улыбкой. Если
бы записать все, что он говорит о театре, то получилась бы
прелестная книга «Парадокс о комедии» *.
17 октября.
Альфонс все больше и больше увлекается меблировкой, —
таков добрый гений бульвара Бомарше, француз, который
дороже всего платит за старую мебель; еще сегодня отдал ты
сячу двести франков за кресла. Всеми помыслами, всем серд
цем предан стилю рококо. Мне он сказал: «Признаюсь тебе,
только тебе одному: я собираюсь жениться, а поскольку жен
щины умирают скорее мужчин, жена умрет раньше меня, и все
редкостные вещи, которые я буду ей дарить, я получу когда-
нибудь обратно».
19 октября.
Видел у Ниеля полное собрание гравюр Мериона со всеми
подготовительными работами к ним: рисунками, набросками
и т. п. Чудесно, фантастично в своей реальности. Готическая
душа; душа, сама кажущаяся реминисценцией этого Парижа,
увиденного глазами прошлого. Горизонты — совершенно поэти
ческие, еле намеченные, неопределенные дали туманятся, как
некая неземная мечта. Великолепный, неоцененный талант.
Рассудок у этого поэта перспективы еще более затуманен, безу
мие и нищета подсели к его рабочему столу: у него нет ни зака
зов, ни хлеба.
Живет на два-три су в день, питаясь по большей части ово
щами, которые выращивает у себя в садике, на самом верху
8*
115
предместья Сен-Жак. И в этом изнуренном мозгу — мозгу
человека, едва не умирающего с голоду, — живут воображаемые
страхи, ужас перед полицией, которая будто бы покушается
на его жизнь, на его существование, на его талант, ничего для
нее в действительности не значащий. Порой он бывает на
столько безумен, что кричит, будто императорская полиция
убила Людовика Святого.
Однажды это больное сердце посетила прекрасная мечта:
он влюбился в актрису небольшого театрика, которую как-то
увидел при свете кенкетов. Он полюбил ее, он сходил с ума от
страсти, он просил актрису стать его женою; она отказала,
потому что какая уж тут чета — голод да нищета! Он вообра
зил, что это подстроила полиция, что она отравила ее — за
метьте — с помощью шпанских мушек: именно эта отрава по
любилась его воображению. Он возомнил, что убитую, в довер
шение жестокости, закопали в его саду; и когда Ниель видел
его в последний раз, он целые дни проводил в саду, перека
пывая землю в поисках ее трупа...
Бывший морской офицер. Подолгу бродит по ночам, чтоб
наблюдать те странные эффекты, которые создает темнота в
больших городах.
20 октября.
Равенство 89-го года — ложь; неравенство, существовавшее
до 89-го года, было несправедливостью, но несправедливостью,
дающей преимущества главным образом воспитанным людям.
Нынче же в аристократы лезут те, у кого нет на это никаких
прав; появилась аристократия банкиров, биржевых маклеров,
торговцев. Придет время, и Париж потребует закона, сдержи
вающего их наглость... В Таверне я сидел возле трех детин,
торговцев подержанными вещами, бывших овернцев, говорив
ших на каком-то тарабарском языке, еще не смывших с себя
грязь от своей медной рухляди; каждый платит теперь по
десяти тысяч за помещение, снятое под лавку; они оглушают
вас, а при случае могут и оскорбить.
21 октября.
Можно было бы написать премилую вещицу под заглавием
«Бутылка» — без всякой морали. < . . . >
27 октября.
Кофейня кажется мне развлечением, находящимся на ста
дии детства. Думаю, со временем найдут что-нибудь получше
116
и позанятней. Местечки, где при помощи газа или еще бог весть
чего вас до краев накачают весельем, словно пивом; где вол
шебный напиток возродит вас к радости; где официанты пода
дут вам в бокалах покой и беззаботность тела и души. Разлитое
по чашкам райское блаженство, настоящие лавочки утешений *,
где ваши мысли обретут новый, прекрасный строй, где хотя бы
на час у вас совершенно изменится расположение духа.
28 октября.
Странно видеть, что, по мере того как растет комфортабель
ность жизни, комфортабельность смерти исчезает. Никогда
смерть так не уважали, не украшали, никогда с ней столько не
возились, как у древних народов, у египтян и проч. Нынче же
везут на свалку...
29 октября.
Мари возила меня к Эдмону, великому чародею в глазах
определенного сорта девиц и всего Парижа.
Это на Фонтен-Сен-Жорж, 30, в доме, выстроенном «Леше-
ном, под шестнадцатый век, облепленном скульптурами сверху
донизу, с каменными совами, несущими караул над всеми две
рями, — в доме, который, как поговаривают, куплен Эдмоном
на денежки, нажитые им на своих прорицаниях. Двор запол
нен гипсовыми поделками Лешена на деревянных, под мрамор,
пьедесталах: охота на кабана, ньюфаундленд, защищающий
голого ребенка от змеи. Кстати, никогда талантливый скульп
тор не возьмется изображать ньюфаундленда, сплошь зарос
шего мохнатой курчавой шерстью; скульптура любит крепкие,
подобранные тела животных, с гладкой, туго натянутой шку
рой, плотно облегающей мускулы.
Второй этаж. Открывает седая старуха, мать Эдмона, кла
няется и ведет нас в столовую, сплошь обезображенную, оме-
щаненную гипсовыми муляжами под шестнадцатый век. По
стенам, в рамках, — «Жнецы» Леопольда Робера и раскрашен
ные литографии Жюльена. Под ними, в рамках, на черном
фоне, руки, вырезанные из белой бумаги, с линиями и раз
ными значками, сделанными пером: рука Робеспьера, руки Им
ператора и Императрицы, рука монсеньера Аффра, «убитого на
баррикадах», и — поскольку это приемная для девок, которые
мечтают о лучшем будущем, — рука госпожи де Помпадур.
у зеркала — папка, в которой есть все, что душе угодно: талис
маны, астрологические предсказания, гороскопы и т. п.
117
Открывается дверь, и появляется мужчина, приглашая вас
войти. Он грузен, с крупной квадратной головой, крупные чер
ты, большие усы, большое лицо, как у Фредерика Сулье на
портретах; черный бархатный халат с широкими болтающи