ным. Кстати, какую разницу видите вы между человеком, не

законно носящим ленточку Почетного легиона, и человеком,

незаконно носящим титул? < . . . >

25 ноября.

< . . . > Подумать только, кроме Гаварни, нет никого, кто

стремился бы отразить в живописи быт и одежду XIX века!

Целый мир, которого еще не касалась кисть художника. А ме

жду тем сколько любопытного и прелестного, сколько жизни в

писанных с натуры портретах XVIII века — Кармонтель и

проч., — ведь в этих портретах раскрывается весь человек, по

казанный в своей привычной позе, в повседневной своей об

становке. Безумие — писать портреты в торжественных позах

и разнообразить декорации колоннами и драпировкой! < . . . >

3 декабря.

Обедал и провел вечер у Диношо и у себя дома с литерато

рами и потаскухами — в этом обществе, которое плюет на бур

жуазию, не верит ни в ее сердце, ни в способность к порыву, к

поступку без задней мысли, ни в непосредственность ее уст

ремлений. И что же, сами они не что иное, как дельцы. Когда

из уст красивой потаскухи, словно какие-то жабы, выскаки

вают слова, от которых мороз дерет по коже, то все это —

только расчет, сухой и холодный, словно при учете векселей.

И тирады этих литераторов тоже произносятся не без умысла;

за их рукопожатьями скрыт какой-нибудь ход, за их зубоскаль

ством — маневр. Эти продажные твари мужского и женского

пола все сплошь заняты ловлей случая или издателя, они отли

чаются логикой машины и полнейшей бесчувственностью коме-

121

диантов, начисто отделавшись от совести и души. Уж об этих

декольтированных дамочках, об этих вертопрахах можно навер

няка сказать, что они не умрут от аневризма!

12 декабря.

У Банвиля, за заставой, на бульваре Клиши, в квартале

Верон, небольшая квартирка с комнатушками, похожими на

те, что сдаются летом в парижских пригородах. Несколько

зарисовок театральных костюмов Баллю, фотография Луизы

Мелвил, поломанное готическое панно с изображением девы

Марии. Зеленое Чудовище *, облаченное в халат Банвиля.

В камине тлеет уголь; отсутствие мебели скрадывается не

сколькими стульями, беспорядочно разбросанными вокруг кре

сла; во всем чувствуется жизнь труженика, которому посто

янно мешают, досаждают, доставляют мучения мелкие житей

ские дрязги, долги, переезды с квартиры на квартиру;

случайный домашний очаг. О какой борьбе, о какой печали и

постоянной тревоге безмолвно рассказывают эти стены! Ничто

так не весело, как домашний очаг буржуа. Счастливые люди!

Как хорошо отомстили они тем, кто пишет, думает, мечтает!

Какие у них здоровые, прочные радости, — что перед ними по

хвалы, щекочущие болезненное самолюбие, что перед ними оди

ночество вдвоем с какой-нибудь девкой! Как все жалко и не

складно, грустно до боли у этих богов-париев, как все здесь

пропахло яростной каждодневной работой с пером в руке, исто

чающим яд против достатка, который сюда не приходит! Как

мало песен в этих домах, из которых летят к людям смех и поэ

зия — голубки, часто ничего не приносящие на обед! Ужасна

жизнь этих людей, лишенных семьи, лишенных здравого смы

сла, присущего глупцам, педантам и богачам!

Банвиль все так же очарователен в своих парадоксах: «Зна

ете, по какому рецепту Дювер и Лозан стряпают свои водевили?

Они берут «Андромаху» и принимаются за работу. То бишь

все переиначивают на свой лад: Андромаху заменяют пожар

ным, ревность — желанием получить табачную лавочку, и даль

ше в том же духе...»

Бедняга правит корректуру своих «Акробатических од» и

получает по утрам письма на четырех страницах от своего изда

теля. «Это опасный человек, — говорит Банвиль, — я перестал

ему отвечать. Решительно, надо уехать в провинцию, чтоб найти

время для стольких писем! А он изливается: «Но, сударь, ведь

Декарт сказал о душе...» Писать мне подобные вещи!»

122

21 декабря.

Был в три часа у Мари, которая заставила нас до мелочей

осмотреть ее квартиру — квартиру Томпсона. Это двухэтажный

лабиринт гостиных, кабинетов, закоулков, ателье, лабораторий,

сушилок, чуланов для хранения химических реактивов, — сло

вом, помещение, оборудованное под фотографическую мастер

скую. Кучи дагерротипов, стереоскопов, снимков... Смертью

веет от этих забальзамированных подобий человеческих. Бог

весть чьи лица нагромождены друг на друга, разложены по

ящикам, будто в гробах, и всюду мертвая плоть и глаза, ли

шенные цвета и выражения. Погребальный портрет жизни!

Там и сям всяческая ветошь, словно приготовленная для оде

вания покойника или для восковой фигуры, — совсем как гар

дероб в морге; мундир старой гвардии, выцветший и старый,

как реликвия, в гордой позе ожидает модели. Портрет мерт

вого ребенка — и тут же рядом портрет голой женщины и На

ционального гвардейца.

Среди всего этого суетится Мари, расхаживает взад и впе

ред, вертится, перелетает с места на место, с объяснения на

объяснение; резкие жесты и резкий голос; то она показывает

свои раскраски, «экономическую печку», то заставляет попро

бовать ее вина, ее водку и пирог с крольчатиной, то прини

мается играть на фортепьяно или завивать волосы своей дев

чушке, — она и впрямь похожа на хозяйку, почти на мать, эта

Мари Лепелетье с улицы Исли! От прежней жизни осталось у

нее только кресло, обитое красным узорчатым штофом. К сча

стью, оно немо! <...>

Замысел новеллы, где будет показан человек, для которого

единственным сдерживающим началом служит бесчестный за

кон. < . . . >

25 декабря.

За триста франков продали Дантю все двадцать «Интимных

портретов XVIII века» — едва ли этим окупаются сожженные

за время работы дрова и ламповое масло; чтоб написать эти

два тома, одних подлинных писем мы купили на две-три тысячи

франков.

ГОД 1857

3 января.

Редакция «Артиста» *. Готье — тяжелое, одутловатое лицо

с заплывшими чертами, словно заспанное, интеллект, затонув

ший в бочке материи, усталость гиппопотама, перемежающееся

внимание, глухота к новым мыслям, слуховые галлюцинации:

слышит сзади то, что говорят ему спереди.

Нынче он влюблен в изречение Флобера, услышанное от

него утром и принятое Готье как высший закон Школы, до

стойное, по его словам, быть высеченным на стенах: «Форма

рождает идею».

Прихвостень Готье, биржевой маклер, помешанный на

Египте, приезжающий всегда с каким-нибудь гипсовым слеп

ком с египетского базальта под мышкой, нагруженный тяже

ловесными изречениями, этакий Прюдом, корчащий из себя

Шамполиона, объясняет своим слушателям и всей Европе свой

метод работы: ложиться в восемь вечера, подниматься в три

ночи и, выпив две чашки черного кофе, работать до одинна

дцати.

При этих словах Готье пробуждается от спячки и переби

вает Фейдо:

— Это свело бы меня с ума! По утрам я просыпаюсь от того,

что мне снится, будто я голоден. Я вижу мясо с кровью, длин

ные столы, заставленные едой, роскошные пиршества. Мясо

меня и поднимает. Позавтракав, я курю. Я встаю в половине

восьмого и так убиваю время до одиннадцати. Тут я подвигаю

кресло, выкладываю на стол бумагу, перья, чернильницу —

орудия пытки. Так все это надоело!.. Писать мне всегда было

124

скучно, да к тому же это ведь никому не нужно!.. Я начинаю

не спеша, спокойно, словно какой-нибудь писарь. Я подвигаюсь

медленно, — вот он видел меня за работой, — но все подвигаюсь

вперед, потому что, видите ли, я не исправляю. Статью, стра


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: