По правде говоря, эти картины, лишенные своего золо

тистого налета, повергли нас в большие сомнения. Время —

великий наставник; быть может, и великий живописец? Да,

перед этими полотнами Рубенса, превратившимися просто в

декорации, мы задавали себе вопрос: уж не время ли создает

эти теплые и мягкие тона, прославленный колорит мастеров?

Видели новое превосходнейшее произведение Рембрандта:

освежеванный и подвешенный бык. Вот живопись, вот худож

ник! Остальное — сплошная литературщина. От Пуссена до

Делароша, включая Давида, — что за вымученное искусство!

24 января.

Нынче вечером мы обедаем в семейном кругу по случаю по

молвки одного из наших родственников, Альфонса де Кур-

мон, — малого, промотавшего три четверти своего состояния и

ухватившегося за одну почти наследницу из Бельгии, на ко

торой он собирается жениться. Я сижу рядом с ним за столом,

и вот что он говорит: «Дорогой мой, полтора года я искал себе

невесту. Я завязал отношения с одним кюре». — «На Шоссе

д'Антен?» — «Да». — «С аббатом Кароном?» — «Нет... Было сви

дание; девица мне не понравилась, и отец оказался легитими

стом, — таким легитимистом, что это меня раздражало... Ну, а

про эту не скажешь, конечно, что она хороша собой — ты же

видишь, она не красива; но у нее уже теперь состояние в два

раза больше, чем у папочки». Папочка — это он сам. Можно

сколько угодно знать жизнь — все равно мороз дерет по коже.

13*

195

Пятница, 28 января.

< . . . > Н а ш век? Сначала — пятнадцать лет тирании, сабле-

носцев, Люса де Лансиваля, славы Цирка *, заткнутого рта цен

зуры, высоких талий. Затем — пятнадцать лет либеральной бол

товни, табакерок Туке, Бридо на половинном содержании,

миссий, главного священника короля и принцесс в шляпах с

перьями. Затем — восемнадцать лет царствования Националь

ной гвардии, Робера Макэра, вырядившегося под Генриха IV,

принцев, содержащих девчонок из Оперы за пятьдесят фран

ков в месяц, двора, где подвизаются Троньон, Кювилье-Флери,

буржуа и профессоров. Затем — времена убийц, сутенеров Им

перии с тросточками, обожравшихся Бридо и прочих... Тьфу!

17 февраля.

Я — в комнатке на первом этаже. Два окна без занавесок,

струящие дневной свет, выходят в голый садик с тощими де

ревцами. Передо мною — огромное колесо со множеством коле

сиков. У колеса — мужчина с обнаженными руками, с засу

ченными рукавами, в серой блузе; он вытирает марлевыми

тампонами медную доску, покрытую черным, и наносит на

поля испанские белила. На стенах — две карикатуры, выпол

ненные карандашом и приколотые булавками, часы с кукуш

кой, словно выдыхающие бой. В глубине — чугунная печка и

листы картона, уставленные в два ряда. У ножек печи — чер

ная собака, распластавшись на боку и вытянув передние лапы,

спит и похрапывает.

Дверь то и дело открывается, звякая стеклами: трое ребя

тишек, с толстыми, как их задики, щеками, приникают лицом

к стеклу, затем врываются, бегают вокруг пресса, среди медных

досок, офортов, под столами, между ног мужчины, вытираю

щего доску.

Сидя на стуле, я жду, как человек, составивший план битвы

и препоручивший все остальное провидению, или как отец,

ожидающий, кто у него родится: сын, дочь или мартышка. —

Глубокое волнение... Это — мой первый офорт, отданный для

оттиска к Делатру: портрет Огюстена де Сент-Обена *. Вот уже

сколько дней мы с головой ушли в офорты! Странное дело, ни

что в жизни не захватывало нас так, как теперь — офорт, а

прежде — рисунок. Никогда воображаемое не имело над нами

такой власти, заставляя совершенно позабыть не только о вре

мени, но о самом существовании, о неприятностях, обо всем на

свете и о целом свете. Бывают особенные дни, когда мы сплошь

196

живем только этим; идею не ищут так, как какой-нибудь

штрих, над сюжетом не корпят так, как над линией, добиваясь

эффекта сухой иглы! Вот каковы мы... Никогда, быть может,

ни в одном случае нашей жизни мы не испытывали такого не

терпения, такого неистового желанья перенестись в завтрашний

день, — день знаменательного выпуска из печати, день знаме

нательной катастрофы тиража.

И видеть, как обмывают доску, покрывают черным, очищают

ее, смачивают бумагу, поднимают пресс, зажимают прикрытую

бумагой доску, делают два оборота, — все это словно ударяет

вас в грудь, и руки ваши дрожат над этим совсем влажным ли

стком бумаги, несущим на себе почти живую линию. < . . . >

Есть множество определений прекрасного в искусстве. Что

же это? Прекрасное есть то, что отталкивает непросвещенный

взгляд. Прекрасное есть то, что моя любовница и моя служанка

инстинктивно считают отвратительным. < . . . >

Роза мне рассказывает, что она видела перед «Золотым до

мом», на другое утро после бала-маскарада, сестру милосердия

с маленькой тележкой, пришедшую подбирать остатки ужина.

Март.

Все это время мы никого не видим. Мы погружены в офорт,

мысль поглощена им одним. Ничто так не отвлекает, не отры

вает от нынешних наших забот, как механические развлечения.

Это развлечение подоспело вовремя и помешает нам размыш

лять о задержке нашего романа в «Прессе» *, — должно быть,

проделка друга, несомненно Гэффа, подстрекаемого Шоллем...

Так вот, у нас в руках еще один способ обессмертить то, что

мы любим, XVIII век, и мы без конца строим планы сборников

гравюр, популяризующих людей и предметы той эпохи: «Па

риж в XVIII веке», включающий неизданные картины и ри

сунки; серия выпусков о художниках, как наш «Сент-Обен»;

наконец, знаменитые люди XVIII века, головы в натуральную

величину по Латуру и другим... В этом мире нужно многое де

лать, многого хотеть: сосредоточенность на чем-либо одном —

скучно.

В последние дни от нас отвернулись старые друзья, кото

рые очень обижены, что мы не хотим с ними знаться, — из-за

банкета бывших воспитанников Бурбонского коллежа. Не за

быть в нашем романе эту характерную черту буржуазии — ма-

197

ния банкетов, общения со знаменитостями, волей случая ока

завшимися рядом с вами за столом или на школьной скамье;

все эти товарищеские ужины Национальной гвардии, эти сбо

рища, словопрения за десертом, эта комедия ораторов, устрои

телей все равно чего, эти всерьез принимаемые титулы распо

рядителей холодной телятиной, — словом, безумное стремле

ние буржуазии к представительству, жажда играть какую ни

на есть роль, занимать положение в обществе; я знал одного

буржуа, который добивался звания помощника мэра в Сю-

рене, — он этого достиг.

Для «Буржуазии» — тип отца Л..., получающего благодаря

своему положению сведения о заговорах и манифестах социа

листов: трус на своем посту, всегда испуганный, трепещущий,

разъяренный от страха. <...>

Тип для «Буржуазии»: госпожа Л..., причащается каждую

неделю, чтобы женить своего сына. С этим типом связать тип

священника-сводника, подыскивающего невест с хорошим при

даным, — аббата Карона. <...>

9 апреля.

< . . . > В кофейне «Риш» подле нас обедает старик, явно за

всегдатай, ибо официант в черном фраке подолгу перечисляет

ему блюда; и на вопрос, что подать, старик отвечает: «Я же

лал бы, я желал бы... пожелать чего-нибудь. Дайте мне меню».

Этот старый человек — не просто старик, но сама Старость.

13 апреля.

Сегодня утром мы получили письмо от Шарля Эдмона, из

вещающего нас о том, какие ужасные препятствия чинят на


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: