Туалет был набит битком и каждый ждал своей очереди. Курильщики выпросили докурить самокрутку у уборщика туалета. Они по очереди втягивали в себя едкий табачный дым и передавали скрутку по кругу. Она уже обжигала им пальцы, но они все еще не выпускали её из рук.

Уборщик-псих громко ругался, пробивая черенком от лопаты заваленные отверстия туалета. На него никто не обращал внимания. Больные люди, все без исключения, топтались на месте и негромко переговаривались.

В палате меня переложили с пола на кровать. Кровати стояли впритык, одним длинным рядом, что на них можно было забраться только с прохода, перелезая через спинку. По узкому проходу между рядами ходили друг за другом взад и вперед пять больных. Три шага — вперед, потом все разворачивались и — три шага обратно. Тот, кто устал, забирался на кровать, и его место занимал в строю другой. На мои вопросы они нехотя отвечали. Мне было трудно поверить им, что они вот так ходят туда-обратно в этих жутких кальсонах уже пять, восемь, двенадцать лет и никто из них не знает, когда будет конец их лечению.

Неожиданно в палату вошел человек в зэковской одежде. От него я узнал, что он такой же больной как и я, только работает в отделении помощником у сестры-хозяйки.

— Ничего, не расстраивайся! — узнав за что я здесь, сказал он. — Тебя здесь долго держать не будут. Пятерка и выпишут.

— Ты это серьёзно или разыгрываешь меня? — не веря ему, спросил я.

— А чего ты возмущаешься? Вон, Андрюха Заболотный, — тоже переход, девятый год сидит, Володька Корчак — седьмой!

От его слов мне стало не по себе. Оказывается, пробыть пять лет здесь — это такая мелочь, что не стоит даже расстраиваться. Я не мог представить, когда я выберусь из этого замкнутого пространства, конец которого — бесконечность.

— А когда тебя выпишут? — задал ему я глупый вопрос.

— Откуда мне знать. Может через пару лет…

— А сколько лет ты уже здесь?

— Десять.

— Десять?! — да это какой-то ужас! — заорал я.

Больные ходили взад и вперед, не обращая никакого внимания на наш разговор. Наверное, каждый новенький вёл себя так и они к этому привыкли.

— Зайди, скотина, в палату! Кто вас открыл? Санитар! Почему в коридоре больные? — кричала громко за дверями медсестра.

— За столы, первая смена! Первая смена, выходи! — звали санитары.

— Ты что, скотина, руки не мыл?!…

— Мыл, мыл, ой, ой, мыл я, — слышались в ответ перепуганные вопли.

— Надзорка, за стол! — дошла очередь и до нас.

Я залез в середину строя, боясь попасть в немилость к санитарам. Больные по одному подходили к бочку и мочили руки в вонючей воде с хлоркой. На крышке бочка лежало мокрое от вытертых рук полотенце. Санитар стоял рядом и зорко следил за всеми.

Посередине коридора стояли два длинных стола. Все садились плотно друг к другу на деревянные лавки и ели. В моей алюминиевой миске поверх прозрачной жидкости плавало желтое пятно от растаявшего кусочка сливочного масла, на дне было несколько плохо очищенных картофелин с кожурой и немного перловой крупы. Справа лежал тюремного спецзапека кусок хлеба, рядом с ним — помятая алюминиевая наполовину заполненная кружка со сладковатой жидкостью с названием «чай».

— Доедай поскорее, тебя врач ждет, — положив руку мне на плечо, сказал санитар. — Вот, надень, — протянул он мне синего цвета с белыми пятнами от хлорки затасканный старый больничный халат.

Даже этому халату я был рад, можно было прикрыть им эти позорные кальсоны, но от предстоящей встречи с врачом у меня по телу пошла нервная дрожь. Я понимал, что от этой беседы будет зависеть моя жизнь в этих стенах: или это будет просто пребывание, или пребывание в муках от нейролептиков.

37

ЭКЗАМЕН НА ВЫЖИВАНИЕ

Я надел халат и, засунув руку в карман, придерживал кальсоны, чтобы они не упали.

«Что мне делать, если санитар прикажет взять руки за спину в кабинете у врача и в этот момент спадут кальсоны? Как врачу правильно ответить?» — переживал я.

— Садись! — даже не взглянув на меня, сказала врач.

— Чем болел ранее? Был ли среди твоих родственников кто-нибудь на психиатрическом учете?

Она листала страницы моего дела.

— Мы с братом первые из всех наших родственников.

— А за что ты был помещен в психбольницу в 1973 году?

— Военком на меня более четырех часов кричал и угрожал отправить не в армию, а в тюрьму.

— Так, что это было? Протест?

— Нет, нет! Просто нервы не выдержали. По болезни это, — выкручивался я, наслышавшись от сведущих в психиатрии людей, что врачи обычно долго и больно лечат тех, кто не считает себя больным. Правда, я знал и другую сторону медали, — врачи ещё сильней лечат тех, кто переигрывает, явно желая списать всё на болезнь.

— Я вижу, ты в армию идти не хотел. Как это понимать? — прочитала она в моих бумагах: — «Я буду служить только в своей американской армии».

«О Боже», — подумал я. Это я дразнил военкома в Туркмении в 1971 году, объясняя, что не люблю портянки с сапогами, а хочу в Америке в армии ботинки носить. Эта шутка подействовала. Военком после этого не знал, что со мной делать и он так долго думал, что к тому времени и набор закончился.

— Меня в армию должны были призвать в 1969 году. Вот я и злился, что из года в год откладывают. В Туркмении поэтому сказал от злости, что раз не берете меня в армию, так я в американскую пойду, — объяснял я врачу.

— А брат за что в больницу попал?

— Апатия на него напала. Пошел в диспансер на консультацию, а там его и отправили в больницу.

Не мог же я ей сказать правду, что мы готовились к переходу границы и в это же время его вызвали в военкомат. Там он прошел медкомиссию и через считанные дни его должны были отправить отдавать долг Родине. Это случилось в 1973 году. Я посоветовал ему пойти на приём к психиатру и наговорить всяких ужасов. Сработало, в армию не взяли, но, и военный билет не дали.

— Что вас заставило бежать из СССР? — спросила она сурово, даже майор Ефимов таким тоном никогда не говорил.

— Мы не думали бежать из Советского Союза, ведь это наша Родина, — возразил я. Мне было противно произносить это слово «родина». Я не любил это слово таким, каким его понимают советские люди; я сравнивал его с большой лагерной зоной, которую преподносят тебе, как рай на земле; я презирал этот рай и не мог представить, что должен так прожить всю свою жизнь.

— Здесь наши родители живут, — продолжал выкручиваться я. — У нас бабушка и дедушка — знаменитые большевики.

Это была истинная правда. Мой дед, отец матери, Петр Попов, воевал в окопах Первой мировой, где активно вёли агитацию против прогнившего царизма сторонники разных партий. Выбрал он для себя свой путь борьбы за справедливость, примкнув к великому [бездельнику] и выдающемуся [демагогу], борцу за дело рабочих и крестьян товарищу Ленину. Вернулся дед в родные края и в Онежской губернии был первым большевиком, героем событий в боях с англичанами в 1918-1919 годах, а погубили его не враги, а такие же большевики-ленинцы в 1937 году, и завершил он свой путь, как враг народа, в лагерях ГУЛАГа, оставив жену с пятью маленькими дочерьми на произвол советской власти.

— У нас даже в мыслях не было, что б там остаться, — объяснял я врачу. — Мы даже языков никаких иностранных не знаем. На какие б мы там деньги жили? Заработать там невозможно, там у них своих безработных полно. Это во всем виноват мой друг Анатолий. Он на границе в Карелии служил, говорил нам, что мы запросто пройдем туда, а потом — обратно, вот мы и хотели немного попутешествовать да и вернуться.

— Так для этого нужны деньги, — сказала врач.

— Мы надеялись где-нибудь подработать, вагоны разгрузить или кому-то что-то починить, или даже к хиппи примкнуть и с ними побродяжничать и послушать музыку.

— Почему ты оскорблял офицеров на границе при выдаче? — продолжала она всё тем же холодным тоном, от которого пахло сильно горячим лечением.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: