А однажды на балконе я заметила удочку с порванной леской. Папа любил рыбалку, но в машине, в которой он увозил свои вещи, не нашлось для нее места. А может, он просто забыл про нее. Я была такой же деревянной палкой, без мыслей и движения, и оживала только, когда вводила заветные логин и пароль. Мой персонаж открывал новые локации и получал новые способности, а я лежала на полу вместе с никому ненужной удочкой, покрывалась пылью и обрастала паутиной.
Всех нас, кто самозабвенно слушал пламенные речи Артема, реальный мир выставил на балкон, спрятал на антресоли, поставил на дальнюю полку кладовой, вынес в подвал. Выкинуть нас было жалко, но затраченных усилий наше существование не оправдывало. Мы неубедительно играли в жизнь и по-настоящему жили виртуальной игрой.
Память услужливо избавлялась от болезненных воспоминаний, заменяя их бессмысленной виртуальной информацией. Но разве имела я право забывать собственную жизнь?
В клубы тумана, из ниоткуда, нагло ворвались санитары во главе с Шахраз. На этот раз у нее действительно было по острому клинку в каждой паре рук, а я даже была рада ее появлению. В тумане, маленькими фарами горели два желтых глаза. Раздалось тихое, жалобное мяуканье.
— Мурзик! — закричала я, что было сил. — Ты вернулся! Пустите меня! Этой мой кот, он убежал. А сейчас вернулся… Мурзик!
Но один из санитаров только еще крепче прижал меня к чему-то каменному и холодному. Судьба Мурзика мало его волновала.
— Мурзик, — всхлипнула я последний раз. — Прости...
Тот особый жар успокоительного препарата, испытанный мной еще в первом блоке, окончательно вырвал меня из ледяного тумана. Унял дрожь. Я ощутила, как ребристая лестница больно впивается во все тело — именно к ней санитар бесцеремонно прижимал меня всем своим весом.
«Все-таки не зря здесь нет календарей» — вздохнуло подсознание.
«Да-а-а» — участливо протянуло мое второе я.
Моим последним желанием было, чтобы все они, наконец, заткнулись.
Я провалилась в черную, беспросветную тишину.
Ничем непримечательное для остального мира мгновение стало мои вторым рождением. Случилось это, как и в первый раз, неожиданно — будто какой-то шутник бесшумно и в одно мгновение стащил с кровати толстенное шерстяное одеяло, под которым я пряталась, затаив дыхание и обливаясь потом. Я приготовилась глотнуть как можно больше свежего воздуха и бодрым криком расправить свернувшиеся в трубочку легкие, когда поняла, что свод правил «Основные действия для младенцев и тех, кто пришел в себя после тяжелых седативных» несколько изменился.
Не сновали вокруг меня белохалатные толпы, не раздавались надо мной, беззащитной и скользкой, как улитка без домика, восторженные ахи-вздохи, не было нецензурного шепота мамы о том, что, наконец, все закончилось. Не было даже доктора, которому полагалось бодро хлопнуть меня по пятой точке, чтобы разбудить от девятимесячного сна. Кстати, доктор мог ограничиться чашечкой ароматного эспрессо, этого было бы вполне достаточно. Но человечество так и не изобрело другого, более эффективного способа предупреждать младенцев, что не все так радужно в этой жизни, как казалось изнутри уютного кокона. А так — один увесистый хлопок и сразу понятно, что в этом обществе надо держать ухо востро.
Мое второе рождение могло стать таким же заурядным событием, как и первое, если бы не отсутствовало, пожалуй, самое главное.
Мое тело.
Мое второе рождение могло ввести в ступор любого профессионального акушера, если бы хоть один из них оказался рядом. Привычно замахнувшись ладошкой, любой доктор сначала огляделся бы в поисках младенчески-розовой пятой точки, а затем, не обнаружив искомой, оскорбился бы до глубины души. Может быть, поэтому в день пробуждения я была в одиночестве, ни один врач такого бы не вынес.
От того, какой мир знал меня прежде, остались лишь жалкие крохи — пара карих глаз. Я не была уверена, что нос, губы, брови и уши остались при мне, а потому, возможно, ошарашенные глаза вращались на подушке, а не на лице, как изначально задумывала природа. Периодически в комнате то темнело, то светлело, — может, веки остались верны своим карим подружкам, а может, кто-то играл с выключателем. Остальные достояния своего тела, кроме глаз, я не чувствовала, а чтобы привстать и оглядеться, мне потребовалось бы не меньше века эволюции.
Беззлобно я констатировала, что равнодушный и далекий мир продолжал жить своей жизнью — левой или правой рукой чистил зубы, бесцеремонно отдавливал чужие конечности в общественном транспорте; а вечером после нескольких бокалов, не стесняясь, рассматривал телеса противоположного пола, и некоторым счастливчикам даже удавалось их пощупать.
В сравнении с этим, мое времяпрепровождение иначе как бессмысленной тратой и не назовешь. Я могла только наблюдать, как солнечные лучи разбавляли ночь до жидких серых сумерек, а потом, осмелев, загоняли ее остатки под кровать. Полуденное солнце бесцеремонно глазело в незащищенное шторами окно и жгло мои многострадальные хрусталики, которые не могли спрятаться от назойливого солнечного любопытства. Несуществующий мозг отказывался передавать сигнал по несуществующим нервным окончаниям несуществующего тела, и мои веки (если они все же у меня были) были абсолютно бесполезны, хоть и очаровательны, благодаря длинным пушистым ресницам.
Оказалось, что очнуться и осознать, что ты — больше не ты и вообще от тебя мало, что осталось, — это не так грустно, как может показаться в начале. Если бы нашлись мои губы, ничто не мешало бы мне денно и нощно глупо улыбаться абсолютно счастливым оскалом, так что, наверное, даже хорошо, что у меня остались только глаза. Мою эйфорию оправдывало только полное отсутствие какого бы то ни было разума. Ведь будь у меня хоть капля мозга, можно даже костного, следовало бы требовать вернуть мое тело, биться в истерике и всячески привлекать к своей проблеме общественность и разные правозащитные организации. Но убежавший разум молчал, общественность продолжала чистить зубы и ходить на танцы, а я улыбалась одними только полными счастья глазами.
Это время было блаженством, эта пустая комната могла бы стать раем на земле. Ровно до тех пор, пока у меня не зачесался нос.
Несуществующий нос.
Облегчить его участь одними только глазами не представлялось возможным. Мое положение с каждой минутой теряло свою привлекательность, а руки (хотя бы с одним пальцем!) возвращаться не спешили.
Хотелось выть. Глаза наполнялись слезами, и потом, как из переполненной ванной, они горячим потоком хлынули в никуда, по несуществующим щекам. Белый потолок надо мной плыл и колыхался, будто находился на дне озера, а я, свесившись с лодки, пыталась разглядеть его сквозь толщу воды. От нетерпения, схватившись за деревянные борта, я стала раскачивать свое маленькое деревянное каноэ. Стоял знойный полдень, горячий густой воздух давил на грудь, мешая дыханию, боль резала глаза так, будто кто-то медленно выдергивал реснички по одной с каждого моего века.
Одно неловкое движение и каноэ с тихим всплеском перевернулось. К своему удивлению, я погрузилась в абсолютно ледяную воду озера. Лишь несколько градусов отделяло воду от того, чтобы превратится в единый кусок льда. Будь у меня тело, я бы плыла. Но тела не было, и надо мной смыкалась беспросветная стылая бездна. Вроде озеро было маленьким, почти лужица…
Ледяная тьма стремительно заполняла пустоту, заменявшую мое тело. И когда воздуха оставалось ровно на один, последний вздох, дрожь волной промчалась по всему, что было мне когда-то дорого — по каждому пальцу до плеч, от пяток до бедер. В последней вспышке сознания ко мне вернулось мое тело, но было слишком поздно.
* * *
— Начнем сначала. Что произошло?
Это было хуже внезапного пробуждения от приснившегося кошмара.
Шахраз сидела слева от меня — на коленях блокнот, в руках тонкий карандаш. Она не сводила с меня взгляда, и я ощущала себя подопытным кроликом, чье сердце способно проломить грудную клетку от страха, так сильно оно колотилось.