Перед тем как сесть, маркиза перекрестилась и вслух прочитала Benedicite,[2] остальные также осенили себя крестом — кто широким движением, кто только на груди. Этот обычай сохранился во многих французских семьях вплоть до революции 1789 года; кое-кто блюдет его и сейчас, но больше в провинции, чем в Париже, и не без некоторого смущения и ссылки на доброе старое время; причем, когда это делается при постороннем, люди улыбаются, как бы извиняясь: ведь и хорошее вызывает краску смущения.
Маркиза была женщина величественная, с прекрасными большими синими глазами. На вид ей не было и сорока пяти лет; но горе надломило ее, она ступала медленно и говорила с трудом, а если ей случалось повысить голос, она затем на мгновение закрывала глаза, склоняла голову и прижимала руку к груди, как бы умеряя острую боль. Поэтому она была рада, что гость, сидевший слева от нее, по собственному почину завладел разговором и с невозмутимым хладнокровием поддерживал его в течение всей трапезы. То был престарелый маршал де Басомпьер; он был совсем седой, но сохранил удивительную живость и моложавость; в его благородных, изысканных манерах, как и в одежде, было нечто от старомодного щегольства, — он носил брыжи а-ля Генрих IV и фестончатые манжеты, по моде минувшего царствования, что в глазах придворных франтов являлось непростительным чудачеством. Теперь такой наряд нам кажется не более странным, чем многое другое; но так уж повелось, что в любую эпоху потешаются над привычками отцов, и лишь на Востоке, кажется, не подвержены этому заблуждению.
Стоило только одному из итальянцев спросить у маршала, что он думает об отношении кардинала к герцогине Мантуанской, как старик воскликнул со свойственной ему непринужденностью:
— Ах, сударь, у кого вы спрашиваете? Мне ли уразуметь новые порядки, которым теперь подчинена Франция? Нам, старым соратникам покойного короля, непонятен язык, на котором ныне изъясняется двор, а ему непонятен наш язык. Да что я! Теперь в нашей унылой стране вообще не говорят, при кардинале все предпочитают хранить молчание; этот надменный выскочка взирает на нас, как на древние фамильные портреты, да время от времени рубит кому-нибудь из нас голову, но девизы наши, к счастью, остаются. Не так ли, дорогой Пюи-Лоран?
Гость, к которому обратился маршал, был почти его ровесник; но, как человек более сдержанный и осторожный, он в ответ пробормотал нечто невнятное, однако знаком обратил внимание маршала на то, как помрачнела хозяйка дома, когда он напомнил о недавней кончине ее супруга и непочтительно отозвался об ее друге, министре; но это было всуе — ибо Басомпьер, довольный полуодобрением, залпом осушил большой бокал вина, которое он в своих «Мемуарах» расхваливает как средство против чумы и осторожности, откинулся назад, предоставляя лакею снова наполнить бокал, после чего еще удобнее устроился в кресле и пустился в разглагольствования.
— Да, все мы здесь лишние; намедни я это сказал моему другу герцогу де Гизу, которого они совсем разорили. Они отсчитывают минуты, которые нам осталось жить, и трясут песочные часы, чтобы время шло поскорее. Когда господин кардинал замечает, что где-нибудь собрались три-четыре видные фигуры из числа преданных покойному королю, он сознает, что ему не под силу сдвинуть с места эти железные монументы и что тут требуется рука великого человека; он спешит пройти мимо и не решается помешать нам, ибо мы-то его не боимся. Ему все кажется, что мы затеваем заговор; да вот и сейчас, говорят, речь идет о том, чтобы запрятать меня в Бастилию.
— Что же вы не уезжаете, господин маршал, чего ждете? — спросил итальянец. — Только Фландрия, кажется мне, может служить вам убежищем.
— Ах, сударь, вы меня плохо знаете. Вместо того чтобы бежать, я был у короля перед его отъездом и сказал, что прибыл для того, чтобы избавить от труда меня разыскивать и что если бы я знал, куда кардинал собирается меня упрятать, то сам бы в то место отправился, дабы не пришлось меня туда везти. Он был ко мне очень добр, как я и ожидал, и сказал: «Неужели, старый друг, ты мог подумать, что у меня такие намерения? Ты же знаешь, я люблю тебя».
— Поздравляю, дорогой маршал, — сказала госпожа д'Эффиа ласково, — по этим словам я узнаю доброту короля, он помнит, как любил вас его отец, покойный король; кажется, он даже даровал вам все, о чем вы просили для ваших близких? — добавила она не без умысла, чтобы он сказал еще что-нибудь в похвалу королю и перестал столь громогласно выражать неудовольствие.
— Что и говорить, сударыня, — продолжал маршал. — Франсуа де Басомпьер лучше, чем кто-либо, ценит его достоинства; я буду до конца верен ему, ибо был душою и телом предан его отцу; и клянусь, что, по крайней мере с моего согласия, ни один из членов моей семьи не нарушит своего долга по отношению к королю Франции. Хотя Бестейны и были иностранцы-лотарингцы, все же, черт возьми, рукопожатие Генриха Четвертого навсегда завоевало нас: самым большим моим горем было то, что мой брат умер, служа Испании, и я еще недавно написал племяннику, что лишу его наследства, если он перейдет к императору, как разнёсся о том слух.
Один из дворян, до сих пор не вымолвивший ни слова, но выделявшийся своим нарядом со множеством лент, бантов и шнурков, а также орденом святого Михаила, черная лента которого виднелась у него на шее, кивнул головой и заметил, что именно так и должен рассуждать каждый верноподданный.
— Право же, господин де Лоне, вы сильно ошибаетесь, — возразил маршал, которому вспомнились его предки, — люди нашего круга могут быть поддаными только по велению сердца, ибо по милости божьей мы родились такими же полновластными сеньорами своих земель, как король — сеньор своих. Когда я приехал во Францию, у меня не было иных намерений, как только развлекаться здесь вместе с моими приближенными и пажами. Я замечаю, что чем дальше, тем больше у нас об этом забывают, особенно при дворе. Но вот входит молодой человек, и весьма кстати — он послушает меня.
Действительно, дверь отворилась, и вошел довольно статный юноша; он был бледен, волосы у него были темные, глаза черные, он казался грустным и рассеянным: то был Анри д'Эффиа, маркиз де Сен-Map (имя это происходило от названия родового имения); костюм на нем и короткий плащ были черные; кружевной воротничок спускался на грудь; маленькие сапоги с широким раструбом и со шпорами так стучали по каменным плитам гостиной, что шаги его слышались издалека. Он направился прямо к госпоже д'Эффиа, отвесил глубокий поклон и поцеловал ей руку.
— Итак, Анри, лошади уже оседланы? — спросила она у него. — В котором часу вы уезжаете?
— Тотчас же после обеда, матушка, если позволите, — ответил он с церемонной почтительностью, в духе времени.
Затем он подошел к господину де Басомпьеру, поздоровался с ним и занял место слева от старшего брата.
— Итак, вы уезжаете, дитя мое, — сказал маршал, продолжая есть с аппетитом, — вы едете ко двору; в наши дни это скользкая стезя. Мне жаль вас: двор не остался таким, каким был прежде. Раньше он был просто гостиной короля, где король принимал друзей, равных ему по рождению: дворян из знатных семей, пэров, которые посещали его, чтобы засвидетельствовать свою любовь и преданность; они играли с ним в карты, сопутствовали ему в увеселительных прогулках и ничего от него не получали, кроме позволения повести за собою вассалов и вместе с ними сложить голову на королевской службе. Почести, которых удостаивался знатный человек, не преумножали его богатства, потому что за эти почести он расплачивался из собственной мошны; каждый раз, когда я получал чин, мне приходилось продавать какое-нибудь имение; звание полковника швейцарских стрелков обошлось мне в четыреста тысяч экю, а ради крестин ныне здравствующего короля я заказал себе платье в сто тысяч франков.
— Однако согласитесь, что никто этого от вас не требовал, — сказала хозяйка дома, рассмеявшись, — о великолепии вашего одеяния, расшитого жемчугом, мы слышали; но я бы очень сожалела, если бы и теперь была такая мода.