Бывали дни, когда, проснувшись, опускал ноги не на пол, а в холодную воду. Стайкой по комнате, словно небольшие катера, плавали тапочки, и крейсерами дрейфовали чемоданы. Вода стекала по стенам, сочилась с потолка. В кают-компании она выгнала из всех щелей тараканов, и те, спасаясь от потопа, гроздьями висели в сухих местах. Борьба с водой и снегом занимала все свободное время, которое оставалось от полетов. То надо счистить снег с крыш складов, то объявлялся аврал по переборке овощей, то отлавливали бочки с соляром, уходившие в снег все глубже и глубже... Кому-то из наших ученых, измотанных постоянными авралами, пришла в голову «светлая» мысль зачернить территорию «Мирного». Тогда жаркое солнце быстро растопит снега и льды до подошвы поселка, и мы победим соперника. Как решили, так и сделали. С наветренной стороны на склоне ледника забурили отверстия под толовые шашки, подложили дымный порох и взорвали. Белый снег и голубой лед стали черными. Таяние усилилось, ускорилось, пошло очень быстрыми темпами. И теперь нам на голову, на кровати, столы и стулья — на все добро, что было в домиках, складах и лабораториях, потекла не чистая дистиллированная вода, а черная маслянистая жижа. Описывать эффект, который произвел данный эксперимент в душах населения «Мирного», а также насколько он обогатил его словарную лексику, не берусь — не позволяет этика.

Однако этот эксперимент помимо чисто гигиенических неудобств принес с собой и настоящую тревогу. Первая же пурга укрыла копотъ, и «Мирный» снова стал белым и чистым. Но в толще этой белизны началась невидимая работа солнца — ультрафиолетовые лучи, пробивая снежный наст, нагревали снег и лед, окрашенные в черный цвет, и вокруг этих образований «вытаивали» каверны-пустоты, в которые проваливались и люди, и техника.

К счастью, аэродром, лежавший между двумя сопками — Радио и Маренной, — поддавливаемый ледниками, стекавшими с них, вел себя хорошо. Хотя постоянно надо было укатывать снег: он то падал тихо и плавно, то носился по взлетно-посадочной полосе (ВПП) плотными, туго закрученными вихрями, которые приносили стоковый ветер и пурга за пургой. За рычаги трактора садились по очереди все, кто был свободен от полетов, потому что наш единственный штатный аэродромный тракторист, случалось, от усталости не мог разжать пальцы рук, сжимавшие рукоятки этих самых рычагов.

Антарктида пока никак зловеще не проявляла себя. Во всяком случае, никакими страхами, о которых так живописно рассказывали нам в Арктике те летчики, что уже побывали здесь, она нас не пугала. Лишь однажды она потревожила наш экипаж. Полет был как полет. Михаил Васильевич Костырев занял свое левое, командирское, кресло, я, как второй пилот, — правое. Костырев — сибиряк, долго летал в Игарке, наработал огромнейший опыт арктических полетов, «лыжник», что уже само по себе говорит о многом. «Лыжниками» называли летчиков, летавших на самолетах с лыжным шасси. Для таких машин, в отличие от колесных, не нужен стационарный аэродром, и «лыжники» летали, подбирая посадочные площадки в тундре, на озерах, в распадках сопок, между горами. Вертолетов тогда еще не было, и сложнейшую черновую работу, которую взяли на себя позже вертолетчики, выполняли «лыжники». Для этого нужен особый талант. А может, он рождался сам по себе — на базе опыта, налетанных часов, увиденного и услышанного... Не знаю. Но то, что «лыжники» обладали каким-то сверхъестественным чутьем, интуицией, я убеждался не раз. Так было, когда я летал вторым пилотом в Арктике, в Сибири, на Дальнем Востоке, так было, когда сам стал командиром воздушного судна.

Когда мы шли к «Эстонии» по знакомой, как собственная ладонь, трассе, Костырев вдруг положил Ли-2 на левое крыло, отдал штурвал чуть от себя, и я понял, что он хочет что-то рассмотреть внизу.

Что там? — спросил я его.

Да так, показалось, — сказал Михаил Васильевич, но я почему-то решил, что какая-то информация, которую он прочитал во льдах, мелькнувших под нами за долю секунды, его насторожила.

Совсем немного, но насторожила. Впрочем, задумываться над этим я не стал, наш Ли-2, сделав круг над «Эстонией», уже заходил на посадку, а в это время ни о чем, кроме как о работе, не думаешь.

Сажай, — сказал Костырев. Ли-2 словно с горки покатился вниз. Вот уже мы летим ниже барьера, слева черной громадиной на плывает судно.

Не задирай ее, — буркнул командир, — веди вниз.

Мягко зашелестел снег под лыжами, затихли двигатели. И тут же ожил корабль. Загремели выносные лебедки, послышались команды, в голубом небе поплыли ящики, поддоны с мешками.

Я сбегаю на судно, командир? — штурман Юра Серегин, моло дой бойкий, задорный, знающий сотни прибауток, не мог сидеть сложа руки. Всегда у него находилось дело, где бы мы не совершали посадки. Вот и сейчас он зачем-то рвался на «Эстонию».

Иди, — сказал Костырев, — остальные члены экипажа остаются на своих местах.

«Ну, это уж слишком, — подумал я. — Что-то Михаил Васильевич перебарщивает». Костырев мне нравился. Он был чудесным летчиком, с которым летать — одно удовольствие. Это означало, что командир не жадничал, давал, как говорили в Полярной авиации, «порулить» второму пилоту. А что мне еще надо? Летать, летать любой ценой, куда угодно, хоть к черту на рога.

Я откинулся в кресле. В открытую форточку лился чистый летний антарктический воздух, сияли льды, шумела у борта «Эстонии» вода — все создавало ощущение праздника, а тут приказ сидеть в пилотской кабине.

«Опять хандра», — решил я. Добрейшей души человек, мягкий, улыбчивый Костырев иногда вдруг преображался, становился хмурым, неразговорчивым, уходил в себя. Правда, до сегодняшнего дня на работе он себе такого никогда не позволял.

Юра Серегин уже стал подниматься по шторм-трапу на корабль, обернулся, послал нам воздушный поцелуй.

— Петр Васильевич, ну-ка сообщи на «Эстонию», что мы отваливаем, пусть прекратят выгрузку, — голос Костырева стал жестким, — бортмеханику задраить грузовой люк. Двигатели — к запуску!

Петр Васильевич Бойко, бортрадист, человек, по моим меркам, пожилой — ему уже было под пятьдесят лет, — считался специалистом в своем радиоделе непревзойденным. А еще, обладая несокрушимо спокойным и уравновешенным характером, имел отличную реакцию и вначале выполнял приказ командира экипажа, а потом выяснял «что да как».

Взревели двигатели. Бортмеханик Межевых доложил, что двери закрыты.

Уходим, — сказал Костырев. — Не нравится мне вон тот «щенок».

Он коротко кивнул головой в сторону небольшой, по антарктическим меркам, высотой в четыре — пять метров ледяной горушки, которая, похоже, направлялась к нам вдоль кромки припая. Только теперь я заметил, что она движется «на всех парах».

Пойдем в айсберги. Укроемся там. Следи, чтобы в какой-нибудь торос не влетели. Командир добавил мощности двигателям, Ли-2, набирая ход, покатил в бухту Фарр, где стояли айсберги, словно огромные уснувшие звери. На трапе я заметил зависшего Юру, лицо которого выражало крайнее удивление.

А «щенок» тем временем расшалился не на шутку. Он ходко шел по течению и, ударяясь о припай то тем, то другим ребром, колол его на ледяные поля. Метрах в тридцати от «Эстонии» он разрезал лед словно ножом, волна покатилась к кораблю. Канаты, которыми он был пришвартован, лопнули, как нитки, и «Эстонию» отшвырнуло в океан будто щепку. «Щенок» продрейфовал мимо ее борта и ушел к островам Хейса.

Костырев молча задумчиво проводил его взглядом, в котором нежности я не заметил. Густой бас корабельного гудка проревел в бухте, эхо, отражаясь от айсбергов, повторило его на разные лады, и «Эстония», явно недовольная тем, что какой-то паршивый «щенок» посмел побеспокоить ее, начала снова заходить на швартовку к припайному льду.

— А ведь могли утопить самолет, — сказал вдруг Костырев, ни к кому персонально не обращаясь. — Но не утопили и потому поедем опять грузиться.

Мы выполнили в тот день еще шесть полетов, но меня не покидало чувство, до тех пор абсолютно незнакомое. Восхищение Антарктидой потускнело. Из души ушло ощущение праздника, и я понял, что она способна предать любого из нас, не предупреждая даже малейшим намеком о грядущем предательстве, которое может грозить увечьем, гибелью, пожаром, взрывом. Проход «щенка» для нее был легким, шаловливым капризом, еле слышным ударом колокола, в который бьют тревогу. Еле слышным. Но что-то в душе моей перевернулось, и никогда больше ко мне уже не возвращалось чувство безмятежного восторга и нежности к Антарктиде, которое испытал, увидев ее впервые.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: