Пошел к Томеру:

– У тебя лягу.

И что же? Томер спал всю ночь под мурлыканье бабочки‚ а он – в той же комнате – ничего не слышал и опять не заснул до утра.

– Кому ты вообще нужна? – решил Шпильман. – Сам стану. Сам себе.

Мурлыкал. Курлыкал. Ворковал. Изрекал яростное "Гыр-гыр-гыр..." – до горлового басовитого клокотания‚ переходящего в пробулькивания. Утром вошли к нему и увидели: бледный‚ невыспавшийся Шпильман крякает‚ хрюкает‚ стучит головой по подушке‚ словно дятел по дереву.

– Домурлыкался‚ – определил врач и прописал лекарство‚ которое не всякому помогает.

И тогда Шпильман взмолился:

– Объясните же‚ наконец!..

Бабочка призналась впромурлык:

– Мы прилетаем не к каждому. Только к тому‚ кто верит‚ что бабочка способна на невозможное. Томер верит, и я к нему прилетаю. А прилетев‚ намурлыкиваю сны.

Так закончилась эта история – в квартире‚ где все мурлычат. Молчит лишь Пуч-Пуч‚ одинокий хомяк в клетке: ему тоже хочется‚ и очень хочется‚ но пока что некому.

– И мне некому‚ – говорит Шпильман. – Совсем некому. Разве что ежу.

Головой на его плече:

– Помурлыкай мне‚ Шпильман...

10

...вот признания улитки‚ пребывающей в томлении‚ которая приоткрывает створки и тут же захлопывает‚ пораженная собственной безрассудностью‚ чтобы вновь приоткрыться в неурочный час‚ ибо не в силах сдержать сокровенное‚ рвущееся на волю – более не в силах...

Начинает медленно‚ из глубин‚ в слепоте нащупывая дорогу:

– У ребенка свои тайны. Маленькие‚ но не менее важные. И нужные ему. Свои недоступные глубины. Чтобы затаиться и вслушаться в неспешные произрастания. В тайниках тела. Особенно у девочек...

Подобран ключик. Отворяется первая створка. Наступает редкостный миг – человек выходит наружу:

– За мной не признавали права на тайны. Права на откровения. "Глупости‚ – говорили взрослые. – У ребенка всё должно быть просто". А я уходила в свои секреты. Огорчалась своими огорчениями‚ затихала на пути к радостям. "Что ты улыбаешься? – одергивали за столом. – Сиди и ешь. Невпопад смеются одни дурочки". Так они поступали раз за разом, будто злились‚ когда улыбалась, и я перестала...

– Улыбнись‚ – просит Шпильман‚ и губы раскрываются несмело‚ как высвечивается изнутри нежарким пламенем.

– Мне говорили: "Сиди спокойно. Ешь аккуратно. Не посади пятно. Твои платья еще понадобятся детям бедной Цили". Я ненавидела соседку Цилю‚ ненавидела ее детей‚ которые бегали по улице и с удовольствием пачкали мои платья; терпеть не могла сестру-погодку‚ которую ставили в пример...

Хрупкий запах ее духов. Готовый к скорому исчезновению.

– Что-то я говорлива. Рядом с тобой.

– Говори‚ – просит Шпильман. – Только не молчи.

– Больше всех я любила дедушку. Дедушку Эли‚ который не перечил бабушке‚ строгой и неподступной. Она хвасталась подругам: "У моего Эли редкий талант. Идет на рынок‚ всё покупает задёшево. В два, в три раза". А он называл ей малую цену‚ дедушка-миротворец‚ которого я обожала… Бабушка была капризной и вечно к нему придиралась. Если не нравились фрукты или овощи‚ она требовала: "Вернись на рынок и поменяй". Дедушка с ней не спорил: шел‚ отдавал соседке, бедной Циле‚ покупал заново с того же прилавка – снова за полцены. "Это другое дело"‚ – говорила бабушка…

И вдруг, с удивлением:

– Шпильман, ты умеешь слушать. Редкое свойство.

– Умею, – соглашается Шпильман. – Это я умею.

Вздыхает от удовольствия и продолжает:

– Дедушка Эли не любил жаловаться, только сказал однажды: "Если в доме все слабые и лишь один сильный, берегите сильного. Без него всё рухнет". Мудрый дедушка Эли, которого все нагружали и никто не берег… Когда он слёг и не вставал больше с постели‚ я растирала ему спину перед сном‚ а он ворковал от наслаждения и выдавал монетку за работу. Я их копила‚ его монетки‚ а потом покупала мороженое‚ и мы съедали его вдвоем – на старости лет он полюбил вафельные стаканчики с орехами. "Я сладкоежка‚ – говорил печально. – Сладкоежка и лежебока…" Меня понимал только дедушка, которого я обожала. Дедушка Эли. Он говорил: "Не держи печаль за пазухой. Вытряхни ее". Когда его похоронили‚ мне опротивело детство‚ надоело быть ребенком‚ которого одергивали; затеряться хотелось‚ поскорее затеряться среди взрослых...

Затихает‚ выныривая из прошлого‚ взглядывает строго и доверчиво. Пробило засыпанный источник‚ пролилась весомая капля – теперь нажурчит само.

– Мы жили с сестрой в одной комнате‚ и были у нас вечные ссоры, несогласия до конца спора. Она доводила меня до слез‚ и бабочки не мурлыкали на моей подушке. Помню это‚ потому что болело. Больное запоминается... Я пела‚ танцевала‚ всё делала лучше сестры. "Что ты кривляешься? Что из себя строишь? – говорила она‚ когда иссякали иные доказательства ее превосходства. – Ты сутулая. Ты уродина..."

– Ты прелесть! – говорит Шпильман.

Рукой касается его руки. Трещинка в голосе – не залечить:

– Она перехватывала мои сны, лучшие мои сновидения. Утром проснешься – выговориться некому‚ одной лишь сестре‚ а ей снилось то же самое‚ с гадкими подробностями... "Видела во сне кузнечика‚ который задумал перепрыгнуть через океан". – "И я видела‚ – перебивала сестра. – Но это был не океан‚ а огромная лужа – не углядеть тот берег". – "Да‚ – соглашалась‚ – лужа. Чтобы потренироваться. Перед прыжком через океан". А она: "Прыгнул твой кузнечик и попал в рот к рыбе". Я плакала от жалости, и сестра утешала: "Не к рыбе‚ не к рыбе! Рыбы не живут в лужах. Кузнечика сожрала лягушка..."

Вздрагивает всем телом‚ беспомощно опускает плечи: проглядывает отчаяние ребенка‚ которого некому утешить.

– Очень хотелось ее обидеть‚ похитительницу моих снов. Этого и сейчас хочется. Намеренно. От души. Насладившись и утешившись... Хоть и советую пациентам: "Обидеться на другого – не хитрость. Труднее обидеться на самого себя".

Смотрит пристально, глазами в глаза. Говорит:

– Если надумаешь причинить мне боль‚ спроси сначала, что надо сделать‚ и я научу.

– Я тебя не обижу. Никогда.

Надувает губы‚ словно произносит с облегчением неслышное "уфф...":

– В классе я была самой маленькой. Всем исполнилось уже пятнадцать‚ а мне – десять на вид. Всем шестнадцать‚ а мне одиннадцать. Всем семнадцать – мне двенадцать с половиной. Тонконогая. С плоской грудкой. С мальчиковой фигуркой. Только волосы медового окраса выделяли среди прочих. Ничего‚ говорила. Своего дождусь.

Долгое молчание.

– Дождалась...

11

Не говорят того, что не принимается. Тому, кто не принимает. Легче довериться человеку, у которого печаль в глазах, и она продолжает:

– Однажды мы были на море, и к ночи я ушла по пляжу‚ крохотная еще‚ года три‚ не больше. Темнота‚ шорохи по сторонам‚ ноги вязли в песке – боялась даже заплакать‚ чтобы не напали страхи, и вдруг появился кто-то‚ огромный‚ могучий‚ взял на руки, понес к свету‚ к маме. Всё детство опасалась потеряться, словно крохотный ребенок; смолоду искала защитника‚ чтобы отыскал‚ взял на руки‚ отогнал детские страхи...

Трется головой о его плечо:

– Отыщи меня‚ Шпильман...

Он отворачивается. Сглатывает комок. Та, без которой не было жизни, держала его за руку в оставшиеся свои минуты‚ как цеплялась за последнюю возможность‚ и мольбой без голоса‚ мольбой во взоре: "Не упусти меня‚ Шпильман..." Не уложить душу в ладони‚ не умолить Небеса...

– Он был большой‚ сильный‚ громкоголосый – это меня покорило. С ним было шумно. Беззаботно поначалу. Жили‚ как на постоялом дворе. Дверь не закрывалась‚ стол не пустел: нескончаемые вокруг друзья‚ знакомые‚ соседи! Мы вечно были заняты. Мы спешили к другим или другие спешили к нам. Домой возвращались поздно с ощущением сытости‚ попусту потраченного времени; вокруг недоставало значительных событий‚ редких хотя бы случайностей – их и теперь недостает‚ а назавтра ожидал день рождения‚ свадьба‚ гулянка – выпить-закусить‚ на послезавтра назначена нам старость... Вдруг он сказал: "Жил с ощущением‚ будто все мне должны. Оказалось‚ я должен. А платить нечем". Нечем ему платить...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: