На самоходной трибуне и под оглушительную сирену примчался коверкотовый‚ пыжиковый‚ драп-велюровый Степа. За Степой примчался Вася со взводом моторизованных референтов.
– Кого я вижу! – радостно заблажил клоун. – Ба-ба-ба! Мне столько о вас рассказывали‚ столько рассказывали...
– Это еще надо доказать‚ – нагло ответил Вася‚ и референты застреляли выхлопами.
Зарычала машина‚ перевалившись с натугой через мягкое препятствие‚ шинами ушуршала в свою сторону.
Уезжали по бульвару дебелые дамы: вечерний моцион‚ элита-матушка.
Степа на самоходной трибуне утюгом проехался по агенту‚ туда-сюда‚ сюда-туда‚ следом проехался Вася со взводом референтов‚ а за ними пристроился некто в сапогах-кителе‚ закрякал жирно‚ будто соленые грибки сглатывал‚ каблучками отбил по ребрышкам польку-бабочку:
– Только позовите... Только мигните... У меня в обозе такое – ни у кого нету. Дантист тяжелого веса! С двух ударов‚ подлец‚ челюсть вынимает. С корешками. Первый удар – наркоз. Второй – удаление.
– Никогда‚ – прочитал Степа по бумажке‚ додавливая остатки. – На страже законности. Те времена не повторятся. Смех в зале. Оглушительные овации.
И умчался на скорости‚ расшвыривая урны со скамейками.
– Не открывайте... – сипело напоследок с земли‚ затихая‚ выматываясь‚ будто пешком‚ на последний на свой этаж. – Не открывайте постороннему человеку...
Разжалась рука.
Побежали по ладони веревочки.
Вырвались шары-клоуны‚ шары-души в темное‚ без звезд‚ небо.
Тронулся лифт. Лифт тронулся! Лифт поднимался легко и невесомо‚ на связке шаров‚ как на связке надежд‚ в сладостные и заманчивые пятые этажи. Над деревьями‚ над облаками‚ над самолетами со спутниками. И снова свистели пули. Снова гремели ступени. И плащпалатка радостно билась за спиной‚ крыльями торжествующей ярости.
– Пошли‚ – приказал клоун. – Я сам вас застрахую. От нашего светлого будущего.
Уходили старики с бульвара неприметной партизанской тропой.
Шел впереди строгий‚ неприступный вожак со следами слез на раскрашенных щеках‚ вел за собой престарелое воинство.
Шел следом пухлый коротышка.
Подпрыгивал худущий старик на ноге-деревяшке.
Не отставал Фишкин‚ старый еврей Фишкин: птица скакала следом‚ склевывала нескончаемую крупу.
Поспешал шустряк в чесуче‚ человек без профессии‚ двумя раздельными половинками‚ на приличном от себя расстоянии‚ чтобы не слипнуться ненароком‚ без команд-указаний.
Полз краешком газона необъятный пиджак с замызганными орденскими планками‚ тряс на ходу штанами‚ вытряхивал через прореху ненавистного Рабиновича‚ а тот уцепился – не избавишься‚ разоблачал – не отвертишься.
Начинался неприметный исход с бульваров.
Смена стариков на скамейках.
Тимирязев с высокого постамента повернул вслед голову‚ следил с нескрываемой завистью. Им было – уходить‚ ему – каменеть в одиночестве.
– В другой раз‚ – сказал Фишкин‚ – не будешь выделяться.
– В другой раз‚ – сказал Тимирязев. – Эх‚ мне бы теперь другой раз!
Но ему никто не поверил.
СТРАСТНОЙ – ПЕТРОВСКИЙ – РОЖДЕСТВЕНСКИЙ
1
– ...это было самое прекрасное время‚ – вступил тихий и скорбный голос, совесть бульваров.
– Не преувеличивайте‚ – устало попросили со скамеек.
– Это было самое злосчастное время‚ – запинаясь и с малыми паузами: то ли читал в темноте‚ с трудом разбирая слова‚ то ли цитировал по оскудевшей памяти.
– Не клевещите‚ – оборвали грубо.
– Век мудрости‚ век безумия‚ дни веры‚ дни безверия‚ пора света‚ пора тьмы‚ весна надежд‚ стужа отчаяния...
– Кто это сказал?! – закричали вразнобой‚ как вороны на помойке. – Как? Где? По какому поводу?.. Почему не забрали? Почему не изъяли?!
– Это будет самое прекрасное время‚ – пообещал клоун из укрытия. – Это будет самое злосчастное время. Это я вам гарантирую. Век мудрого безумия. Дни веры в безверие. Весна отчаяния и стужа надежд.
И вдруг:
– Раздевайся. Живо!
Вчерашний старик сморгнул‚ не понимая:
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду‚ – сказал клоун‚ – что ты снимешь сейчас штаны‚ пиджак и рубашку.
Они сидели в кустах на выходе с Тверского. Укрытие было хилое‚ жидковатое‚ легко раскрываемое‚ и клоун заметно нервничал.
– Грабитель! – шепотом покричал вчерашний старик. – Мелкий воришка! Заманил‚ чтобы ограбить‚ – милиция!
А тот уже рвал оружие из-под розовой рубахи‚ скалил в гримасе крашеные губы:
– Поговори у меня! Па-га-ва-ри...
И держал на мушке‚ стрекотал яростно‚ мерцал красным пугающим наростом‚ пока не встал перед ним упитанный старичок в майке-сеточке‚ в черных трусах до колен с тугой резинкой поперек выпирающего животика‚ пухлоплечий и узкогрудый‚ в щедром пушке седоватых волос.
– Старик‚ – сказал клоун. – Ты неотразим‚ старик.
И послал ему воздушный поцелуй.
– Теперь я? – спросил сегодняшний‚ не открывая глаз.
Тот ухмыльнулся:
– Теперь ты.
Снял жесткую‚ прорезиненную куртку‚ стянул клетчатую застиранную ковбойку‚ остался в нижней бязевой рубахе под горло: тощий‚ седой‚ патлатый и костлявый‚ с выпирающими наружу ключицами‚ с непомерно широкой грудью‚ будто под рубахой что-то намотано.
– Старик‚ – сказал клоун ехидно. – Ты непропорционален‚ старик.
А сам уже срывал оранжевую кепку‚ голубой бант в горохах‚ розовую рубаху пузырями‚ панталоны в крупную шашечку. Был он теперь не клоун. Был он спортсмен-атлет‚ бегун-прыгун‚ метатель-толкатель в ладной спортивной форме. Наголо обритый‚ дочерна задубелый‚ грозный‚ рослый‚ дерзкий и беспощадный‚ с запрятанными до случая буграми мышц. Розы на щеках исчезли‚ яркая краска на губах‚ прежняя клоунская расхлябанность: глядел зорко‚ ступал четко‚ дышал мощно‚ как на долгой дистанции. Вот наступит момент‚ вычисленный заранее‚ и взлетит упруго на послушные ноги‚ перемахнет врасплох через преграду и попрет напролом‚ жестокий и разящий‚ свирепый и бесстрашный: из одной западни в другую.
– Старики! Надо прорваться через площадь. Надо прорваться‚ старики: кровь из носа.
Было тихо.
Глухо.
Зябко и неуютно без одежды.
Сипел усталыми бронхами старый астматик с ближней скамейки‚ будто пар травил потихоньку из-под негодной манжеты‚ истово мусолил жиденькую стопку рублей‚ что осталась от прожитой жизни‚ истово пересчитывал в который уж раз в невозможной надежде на прибавление: "Фир ун цванцик‚ фир ун драйцик‚ фир ун фирцик‚ фир ун зибцик..."
Кашляла надрывно над книгой‚ будто лаяла на морозе‚ скрюченная старуха-курильщица‚ желтая‚ иссохшая‚ в вечном облаке вонючего дешевого табака: читала запойно и упрямо‚ в темноте‚ носом по строчкам‚ пеплом посыпала страницы.
Чмокала вечной карамелькой‚ пришептывала‚ присказывала невнятно свихнувшаяся от одиночества бабка с мордатым котом на коленях: платье наизнанку‚ платок набок‚ чулок спущен донизу. Сама спрашивала‚ сама отвечала‚ сама себя слушала с интересом: "Мой помирал, наказывал: мужика ты себе еще найдешь‚ но отца Барсику – никогда".
Притаилась тихими‚ седыми мышками дряхлая супружеская пара‚ Сеня и Соня: рука в руке‚ локоть к локтю‚ вечно‚ преданно‚ неотрывно‚ с детского общего садика‚ когда их расставили по двое и велели взяться за руки. "Соня‚ не плачь. Это же кино‚ Соня. Он не умер. Он встал после съемок и пошел домой‚ ужинать". – "Ой‚ Сеня‚ так может у него некому сготовить..."
Притулился на складном стульчике на выходе с Тверского дед на параличных ногах‚ что засматривал в жидкое их укрытие да канючил жалобно: "Не оставляйте меня... Не отдавайте меня... Лучше убейте‚ лучше добейте..."
А прыгун-бегун уже распахнул клоунские панталоны‚ метатель-толкатель упихал туда всю их одежку‚ утрамбовал плотно‚ перекрестил поверху штанинами‚ стянул в узел: вышло ладно‚ необъемно‚ прикладисто.
– Значит так. Бежим по одному. Ты. Потом ты. Потом я. Интервал три метра.