3
Один такой разговор, подробности которого Гриша узнал много времени спустя, случился между купцом Максаровым и капитаном Гарцуновым за три дня до отъезда Николая Константиновича. Один на один, за бутылкой дорогого французского вина, привезенного гостем.
Разговорились откровенно, „без женских ушей“, про жизнь, про семейные дела. Гость спросил про мальчика Гришу: откуда он и кто он такой в семье Максаровых. Платон Филиппович рассказал про все, что было. И добавил, что Гришу здесь любят и никогда не оставят своими заботами. Может, был бы даже смысл ему, Платону Филипповичу, усыновить мальчика и сделать главным наследником, раз уж судьба шлет ему одних лишь дочерей, которых впереди все равно ожидает замужество и перемена фамилий. Но теплится все же надежда, что Господь смилостивится и пришлет Максаровым наследника по крови, мальчишку. Ведь они – Платон и Полина – еще в тех годах, когда можно ждать прибавления семейства…
Дворянин и человек тонкого воспитания, Николай Константинович в тот вечер как-то расчувствовался (чему способствовала смесь французского вина и сибирской водочки) и чистосердечно поведал зятю о своих семейных горестях. Горести были похожие на те, что у Максарова. Жена родила двух дочерей („Замечательные девочки, Платоша, умницы, но… какие же из них моряки…“), а затем к мужу по причинам, понятным лишь женскому разуму, охладела, и теперь они живут по отдельности, хотя до законного развода дело не доходит и едва ли дойдет, поскольку все это не одобряется морским начальством и дворянскими понятиями морали…
Теперь невозможно узнать ход мыслей двух мужчин в затянувшейся беседе того позднего вечера. Понятно только, что к ночи созрела идея, которая изначально родилась, разумеется, у капитана второго ранга Гарцунова. Отчего бы Грише Булатову (мальчику славному и развитому не по годам) не поехать с Николаем Константиновичем в Санкт-Петербург, чтобы затем отправиться с ним в дальнее плавание на бриге „Артемида“, командиром которого назначен он, капитан Гарцунов. Если мальчик проявит склонность к морской службе и любовь к корабельным наукам, его можно будет по возвращении определить в Морской корпус, который дал отечеству немало славных флотоводцев. Правда, здесь есть определенные тонкости и сложности. В корпус берут детей дворянского сословия. Но он, капитан Гарцунов, мог бы взять на себя хлопоты по усыновлению Гриши с тем, чтобы дать ему свою фамилию. При связях и знакомствах Гарцуновых с людьми, имеющими в столице власть, сей процесс не был бы слишком затруднителен. А склонность мальчика к флотской профессии он, Николай Константинович, усмотрел еще в первый день знакомства, когда Гриша с горящими глазами спрашивал о морях и парусах. Он, капитан Гарцунов, по правде говоря, ощущает некоторую виноватость перед семейством Максаровых и для ее заглаживания готов оказать помощь в устройстве судьбы ее приемного ребенка. Понятно, что его судьба и без того не будет горькой, но, может быть, в этом случае она проявит себя особенно благоприятно.
– Если, конечно, у тебя, Платон Филиппыч, не будет на то больших возражений…
Платон Филиппович скреб бородку. Больших возражений не было. Наоборот, неожиданное предложение зятя помогало решить деликатный семейный вопрос. Платон Филиппович был умен и чуток и понимал, что супруга его, Полина Федоровна, при всей ласковости к мальчику, видит в нем некоторую опасность посягательства на капиталы мужа и, следовательно, на будущее достояние дочерей. В первую очередь – на достояние родной ее дочери Лизоньки.
– Однако же, – в меру трезво рассудил Платон Филиппович, – надобно спросить и самого Григория. И не хотелось бы, чтобы у его отца, у Василия, царство ему небесное, – (Максаров перекрестился), – ежели он смотрит на нас оттуда, появилось мнение, будто я хочу избавиться от мальчонки. Он же мне и правда как родной…
Неизвестно, как отнесся к этим планам Василий Булатов, смотревший оттуда, а Гришиному восторгу не было меры. Чудо небывалое! Все моря и океаны враз открылись перед ним! И жизнь с заморскими странами и приключениями, про которую читал он раньше лишь в книжках и о которой не помышлял всерьез, придвинулась вплотную.
…Так было в первый день. На второй пришли сомнения. Нет, о том, чтобы отказаться от поездки, и мысли не было, но… как разом оставить все родное, привычное? Дом, в котором вырос, людей, к которым привязан сердцем? Друзей-приятелей с улицы Ляминской, с которыми случались иногда и потасовки, но доброго товарищества всегда было больше?
…С приятелями прощание получилось коротким. Те и не верили в предстоящее путешествие Булата, и… как не поверить, ежели своими глазами видели его на улице с дядюшкой в морской фуражке и черной шинели с золотыми пуговицами…
– А может, он тебе дурит бо́шку, твой дяденька, – сказал в меру вредный и рассудительный Яшка Пим. – Глядишь, довезет до Москвы али Петербурга да и скажет: „А теперь мотай домой, покатался, и будя…“
– Может, и так, – согласился Гриша. – Кто же его знает… Ну так что теперь? Не отказываться же…
То, что Гриша не спорит и не хвастается, нравилось приятелям. Начали они давать наставления, чтобы все запоминал покрепче и, как вернется, обстоятельно рассказал про все, что видел в дальних краях. Гриша обещал. Про то, что может вернуться очень не скоро, потому что после плавания не исключена возможность оказаться в Корпусе, говорить он не стал. Все-таки вернется же когда-нибудь! Быть может, на какие-нибудь каникулы…
Конопатый Агейка, в отличие от других, с вопросами не приставал, стоял чуть поодаль и смотрел с нерешительной полуулыбкой. Гриша подошел к нему сам. Вынул зеленое стеклышко.
– Вот… твое. Где-нибудь далеко гляну скрозь него и сразу вспомню про всех, кто тут… И как с тобой на санках… А тебе из тех краев привезу что-нибудь заморское…
Агейка заулыбался пошире, закивал…
О прощании с домашними что говорить! Хорошо хоть, что времени до отъезда оставалось всего ничего и предчувствие горького расставания оказалось не длинным. Были, конечно, и слезы, и объятия, и обещания писать с дороги. Каждый понимает, каково́ это надолго покидать родное гнездо. Особенно тому, кто раньше уезжал из своего города не дольше, чем на неделю, и не дальше Тобольска…
Платон Федорович рассудил мудро и твердо:
– Долгие проводы – лишние слезы. Нечего нам для провожания ехать на станцию, помашем от ворот, и хватит того…
Так и сделали. Впереди всех, на дорогу, выскочила Танюшка (по правде говоря, самая для Гриши любимая) и, сбросив рукавичку, дольше всех махала голой ладошкой…
И вот не видно уже из розвальней никого, и улицы Ляминской не видно, и даже колокольни Михаила-Архангела. И даже домов на других улицах, которые бегут и бегут безвозвратно назад… Как и что увидишь, когда слезы повисают льдинками, вмиг застывая на последнем февральском морозе…
Вот и почтовая станция на краю Турени. Кучер Еремей (последний из „своих“) потрепал Гришу по шапке:
– Ну, счастливой тебе дороги, Григорий Васильич. Шибко не горюй. Передам от тебя домашним поклон… – И укатил в санях, запряженных резвой кобылкой Феней (тоже „своей“, родной такой – прямо взять бы да прижаться к ее морде и не отпускать… но уже не догонишь).
А может, еще не поздно? Может, рвануть в своей легкой шубейке и новеньких пимах по Полевой, по Ямской? Если без остановки – дома окажешься через полчаса!..
Но из суеты почтовой станции, из толкотни лошадей и незнакомых людей возникли носильщики в замызганных фартуках, подхватили со снега баулы офицера и мальчика.
– Пожалуйте, ваше сиятельство. Вам отправляться без промедления, лошади ждут…
В широкой кибитке, кроме капитана и Гриши, оказалось трое мужчин (похоже, что чиновники). Гриша глянул на них мельком, забыл поздороваться и стал глядеть в мутноватое оконце. То ли от слез мутноватое, то ли само по себе. За оконцем бежали назад снежные обочины Московского тракта с редкими полосатыми столбами. Сквозь серую пелену пробивалось солнце, летали над березами вороны. В горле сидел занозистый деревянный комок – не проглотить.