Сам Карачьоло уговаривал лейтенанта, командовавшего стражей, попробовать от его имени разжалобить леди Гамильтон. Он умолял хотя бы заменить повешение на расстрел, отказаться от позорной казни, какой распорядился предать его Нельсон. Но из этого ничего не получилось — судя по всему, леди Гамильтон просто не смогли найти.
Таким образом, около пяти пополудни британские моряки передали Карачьоло в руки неаполитанских моряков, потащивших его к фок-мачте «Минервы». Иные из пассажиров невдалеке стоявших полякров не могли сдержать слез, другие отворачивались. Поговаривали, будто британским адмиралом движет просто уязвленное самолюбие: эвакуируя королевскую семью из Неаполя в Палермо, он в шторме едва не потерял судно, в то время как Карачьоло некогда справился с такой же бурей легко — подвиг мореплавателя, заслуживший высокую оценку короля.
Сотни английских моряков, как пчелы, облепили реи кораблей. Они утешали себя, по словам мичмана Парсонса, тем, что «на виселицу вздергивают всего лишь итальянского князя, неаполитанского адмирала, то есть совершенное ничтожество даже в сравнении с самым низшим чином британского флота».
В это время Нельсон с Гамильтонами обедал на борту «Молниеносного». По свидетельству Чарлза Лока, английского генерального консула в Неаполе, откровенно невзлюбившего Эмму Гамильтон (и ставшего распускать слухи, когда ему отказали в праве заниматься продовольственным снабжением английских кораблей, о коррупции, царящей в капитанском корпусе и среди казначеев, чем привел Нельсона в ярость), так вот, по словам этого самого дипломата, леди Гамильтон упала в обморок, когда секретарь адмирала принялся разделывать поданного на стол поросенка и отрезал ему голову. «Придя в себя, — пишет Лок, — она, рыдая, сказала, что подумала о несчастном Карачьоло. Затем ее светлость, большая любительница этого блюда, охотно набросилась на него и не пренебрегла даже мозгами».
Пушечный выстрел засвидетельствовал приведение приговора в исполнение. С заходом солнца веревку перерезали, и труп ногами вперед соскользнул в воды Неаполитанского залива. «Ваше Величество может неизменно полагаться на мою верную службу, — писал Нельсон королю Фердинанду. — Самых отъявленных головорезов-бунтовщиков я заковал в кандалы. Надеюсь, они разделят судьбу Карачьоло… Вашего Величества покорный слуга истово молится за счастливое избавление в самое ближайшее время Вашего королевства от всех убийц и грабителей».
Два дня спустя король Фердинанд вошел в залив под пушечный салют с берега, где все еще оставались французы, осажденные в замке Сан’Элмо. Сопровождаемый английским фрегатом «Морской конек», сам король шел на неаполитанском судне, словно памятуя о словах кардинала Руффо, заметившего, что неаполитанцы, будь они даже приверженцы Бурбонов, ненавидят англичан за сожжение их флота. Королю совершенно не хотелось покидать Сицилию, где он так славно охотился, а дойдя до Неаполя, он даже на берег не сошел, не заглянул в город, тайно оставленный им-полгода назад. Расположился Фердинанд в адмиральской каюте на «Молниеносном», приемы устраивал на верхней палубе. По прошествии лет капитан Трубридж вспоминал эти дни без всякого восторга, но офицеров радовало присутствие на борту самого короля, и не только офицеров, но и мичманов, ибо никогда им, по свидетельству Парсонса, не жилось так хорошо, как в ту пору. Угнетало их, правда, то, что всякий день на суда доставлялись в кандалах местные жители — мужчины и женщины, бедные и богатые. Друг друга они величали «патриотами», приверженцы Бурбонов называли их «бунтовщиками».
«Много, очень много прекраснейших дочерей Италии, в том числе и самого высокого положения, видел я распростертыми на палубе нашего кораблями молящими о пощаде, — записывал Парсонс. — Прекрасные черты их потускнели… мягкая оливковая кожа приобрела от непрекращающихся душевных страданий болезненный оттенок. Как можно, оставаясь мужчиной и не теряя человеческого сердца, не прийти к ним на помощь? И тем не менее я вынужден с горечью заметить — женщин (не обращая никакого внимания на их состояние) под присмотром молодых английских мичманов буквально швыряли в полякры (а многих так и вообще в плавучие тюрьмы)… Печально, но приходится признать — даже замечательная, талантливая, безупречная красавица Эмма, леди Гамильтон, даже и она не проявляла к ним того сострадания, какого можно было ожидать от ее щедрой и благородной души».
Леди Гамильтон, явно наслаждавшуюся положением soi-disant[28] представительницы королевы, жертвы бомбардировали просьбами о помиловании, а прежние друзья письмами. Часто писала ей и сама королева. Порой ее величество советовала проявить сдержанность и говорила какие-то добрые слова о том или другом «бунтовщике» из хорошей семьи, с которым в прошлом была близко знакома, но в целом призывала к «твердости, энергии и решительности», каких требовала и от Нельсона.
Нельсон находил, что леди Гамильтон уделяет слишком много внимания рассмотрению «всяческих прошений от бунтовщиков, якобинцев и дураков», таким образом совершенно себя изнуряя. Король, по его мнению, проявляет в отношении взбунтовавшихся подданных оправданную жесткость, то есть действует «именно так, как нужно». И нечего Эмме вмешиваться! «Мы восстанавливаем в Неаполитанском королевстве добрый порядок, — говорил Нельсон, — и приносим счастье миллионам людей». Эмме же не следует так безрассудно растрачивать свои силы, лучше поберечь их для игры на арфе после обеда, а вечерами слушать вместе с ним гондольеров, распевающих серенады.
Целыми днями он был занят, оказываясь, по словам леди Гамильтон, «то здесь, то там — повсюду». «Такой энергии и страсти, какие сосредоточены в этом прекрасном человеке», ей в жизни не встречалось. Каждый божий день лодки доставляли в город десятки пленников на заседания трибунала, проходившие в замке Кармини. Иных отправляли оттуда в городские тюрьмы, по сравнению с которыми, как говорил Трубридж, никакая смерть испытанием не покажется, других подвергали публичной казни на Пьяцца-дель-Меркато.
Казни продолжались неделя за неделей, месяц за месяцем. Кого-то обезглавливали, кого-то — и мужчин, и женщин — вздергивали на виселицу под шум и улюлюканье собравшихся, часто пьяных, которым очень нравилось, как палачи дергают жертв за ноги, а карлик прыгает у них по плечам. При казни епископа Микеле Натали палач, по свидетельству итальянского историка Гиглиоли, «какие только позы не принимал, приговаривая, что вряд ли ему в жизни выпадет еще хоть один шанс прокатиться на епископе».
«Суды над главными неаполитанскими бунтовщиками продолжаются беспрерывно, — писал сэр Уильям Гамильтон Чарлзу Гревиллу. — Многие — представители самых разных классов — уже нашли смерть либо на плахе, либо на виселице. Среди последних, следует с прискорбием отметить, оказался и доктор Доменико Чирилло (профессор ботаники Неаполитанского университета и член-корреспондент Британского королевского общества), один из ведущих врачей, ботаников, натуралистов Европы».
Чирилло, помимо всего прочего, придворный врач, за которого, говорят, королева на коленях просила у мужа по его возвращении в Палермо, являлся не только видным ученым, но и просто очень хорошим человеком. Он признался в службе французам и подписывании разного рода призывов, направленных против Бурбонов. Но делал он это из-под палки. В письме к леди Гамильтон, другу и благодарной пациентке, профессор объяснил свои поступки, попутно рассказав о том, как он спас от уничтожения Английский сад в Неаполе, как ухаживал за ранеными в больницах, не обращая внимания, кем они являются — якобинцами или роялистами. Кажется, леди Гамильтон ходатайствовала за него перед Нельсоном, хотя обычно на такого рода просьбы — а их поступало множество — не откликалась. Но Нельсон считал необходимым подвергнуть Чирилло наказанию, как и всех тех, кто, подобно ему, подло предал своего суверена. Он по доброй воле «выбрал свой путь, а теперь лжет, отрицая, что произносил антиправительственные речи, и заявляя, будто всего лишь лечил больных».
28
Так называемой (фр.).