У них родилось пятеро детей: две дочери и три сына. Имя одного из сыновей — кажется, Григория — я видела своими глазами в Царском Селе написанное золотыми буквами на доске какого-то привилегированного учебного заведения, в которое родители записывают своих детей чуть ли не за десятилетие вперед.

Между прочим, мне говорили, что Григорий и оба его брата были все маленького роста.

Григорий безумно увлекался лошадьми, как и остальные братья. Как-то он кутил с друзьями в каком-то ресторане, а там в это время пела чистокровная цыганка. Она всегда пела по вечерам в больших ресторанах. И Григорий влюбился в нее, причем до такой степени, что стал ходить повсюду, где она пела. В конце концов он женился на ней. И несмотря на то что блестяще окончил учебное заведение и принадлежал к аристократическому роду, он не мог сделать карьеру, потому что был женат на цыганке, — это была несоизмеримая дистанция.

Все три брата моей бабушки жили в Москве.

А ее сестра вышла замуж за немца, который работал кем-то в Зимнем дворце. У них долго не было детей. Наконец родилась девочка, которую назвали Лилиана. Она была несказанно красива. Мать обожала ее, возила в Париж, в Ниццу… Когда она была уже девушкой, она чем-то заболела, — может быть, туберкулезом. Мать повезла ее в Ниццу, сказав: «Мы поедем дать ей эту радость — быть с цветами». Они вернулись из Ниццы, и Лилиана вскоре умерла. Когда гроб стоял еще в доме, сестра бабушки поехала в Царское Село, где незадолго до этого построили высокую башню. Она поднялась на самый верх и бросилась с нее. И оставила записку, чтобы ее и Лилиану похоронили вместе, в Париже, в таком-то месте, с такими-то цветами… И всё это было исполнено. В Париж увезли два гроба.

У бабушки было двое детей: дочь, тоже Елизавета, Лили', которую я звала мамой, и сын Ася, Александр. Он служил во флоте и был любимцем бабушки. Я помню, иду через гостиную, и там большой портрет его. Во весь рост. Он в своей морской форме, очень красивый, породистый такой.

Однажды Ася пошел, как обычно, в свой клуб играть в карты. Он сидел и играл. В это время открылась дверь и ввалился какой-то совершенно пьяный офицер, который, проходя мимо Аси, мазнул перчаткой по его лицу. Это было страшное оскорбление. Уф! И это был конец. Александр встал и вызвал его на дуэль. Ничего другого он сделать, по установленным там правилам, не мог. Но до дуэли дело не дошло. Ася пришел к себе, — он жил уже отдельно, в части, — и застрелился. В двадцать один год.

Бабушка чуть не сошла с ума от горя. Красавца, подобного Асе, просто не было. И бабушка зацепилась за меня. У ее дочери, Лили, уже была своя дочь, Ольга, которую назвали в честь моей матери. Она была старше меня на полтора года.

А моя мать после моего рождения вышла замуж и уехала в Париж. Я ее совершенно не помнила и никогда не принимала за маму.

Мамой я звала дочь бабушки, Елизавету, Лили. Она была моей тетей, но все равно она для меня мама. А Ольга была, значит, моей сестрой.

Про своего отца я совсем ничего не знаю. Отчество Владимировна у меня от дедушки.

Лили сказала мне: «Не смей называть меня иначе, как мама. Я твоя мама, я тебя люблю, и ты делай что хочешь, а бабушка пусть помалкивает…» — и чмок меня, чмок, чмок…

Прошу прощенья за то, что воспоминания у меня не очень связные. Вспоминаешь кусками, наплывами. Прошло почта восемьдесят лет с тех пор, как всё было, и многое я уже не помню.

Дедушка был князь Голицын. Для меня это был бог, — он был неописуемой красоты. Я сейчас вспоминаю его в полном наряде, в военном мундире, с орденами. Его взяли вскоре после 17-го года, посадили в тюрьму и увезли в Москву, в ЧК.

Мы жили на Фонтанке. Голицыны были небогаты, дом у них был не собственный, они его просто снимали.

Но я помню, на полу одной из комнат лежала огромная шкура белого медведя, и мы с Ольгой любили на ней играть. Эту шкуру мы почти сразу продали. Помню широкую тахту, покрытую покрывалом с шелковыми кистями, их было штук пятнадцать или двадцать, свисающие, легкие. Помню комод, с инкрустациями, он назывался буль, по известному стилю мебели. В нем было множество ящиков, ящичков, и там все такое интересное, разные штучки, такие и эдакие, зеленые, красные, синие платки. И мы с Ольгой шпильки туда пихали, только чтобы открыть ящики, и всё там тормошили, переворачивали.

Потом, после обыска, всё это забрали, и мы остались без всего, фактически на улице.

Когда арестовали дедушку, князя Голицына, и он уже сидел, наверное, полгода, бабушка поехала в Москву просить за него, чтобы его освободили.

Она выстояла очередь к жене Горького, которая была председателем Красного Креста. Стояла и ночь и день и наконец вошла к ней в кабинет.

Бабушка упала на колени и стала просить за мужа.

Жена Горького сказала бабушке: «Встаньте. Я сделаю всё возможное, чтобы вашего мужа освободили».

И бабушка вернулась с дедушкой. Я была еще маленькая.

А дедушка никак не мог понять, что вообще происходит?! за что он — князь Голицын — вдруг — мог быть схвачен — и упечен в тюрьму! Только за то, что он князь Голицын? Он же ничего, абсолютно ничего не сделал дурного, за что его можно было бы сажать. Если б он еще кого-нибудь поколотил, или сотворил что-то еще ужасное. Нет, ничего подобного.

Он был чудесный, спокойный, невозможно красивый старик. У него была только одна слабость — бегал за девчонками, которые приходили работать в доме.

Прожил он после освобождения недолго. Он был совершенно сломлен. Тюрьма и арест его подкосили.

У нас в детстве была гувернантка, молодая француженка. Звали ее Мату'. Мы ее очень любили. «Мату! Мату!» — кричали мы ей, маленькие дети. Она всегда громко:

— Enfants, enfants! (Дети, дети!) Пора спать идти! пора спать!

Году в двадцать третьем или двадцать пятом она уехала обратно во Францию.

Потом мы переехали с Фонтанки ближе к Литейному. Жили на первом этаже. Там прошло мое детство.

Школу совершенно не помню. Она прошла как бы мимо меня. Но тогда уже было не до школы, потому что начались сплошные беспорядки.

Однажды, — уже вовсю шла гражданская война, и это было после того, как дедушку, князя Голицына, арестовали, — бабушка разбудила меня ночью и сказала: «Мариша, я сделаю пакет, и я даже не хочу, чтобы ты видела, что' в нем, но я хочу, чтобы ты пошла со мной». И вот она дала мне что-то завернутое в скрученные газеты. В большом пакете было оружие, оставшееся от Аси, чудное оружие: револьвер, шашка, кортик. От него надо было избавиться, потому что все время шли обыски, и первое, что спрашивали, когда приходили: «Где у вас оружие?»… «Ты прижми его, — сказала бабушка и дала мне пакет. — Мы пойдем тихонько, и когда будешь проходить помойку, брось в нее». Так я и сделала, выбросила пакет на помойку.

У бабушки были уникальные вещи, серебряные, фамильные. Некоторые — золотые. Фамильные украшения, ожерелья, браслеты. Столовое серебро и столовое стекло, изготовленное в Италии бог знает в каком веке. Тончайшее. Дунешь — разлетится. Тронешь его — поет. Оно переходило из поколения в поколение. Все это хранилось в длинных больших коробках, выложенных внутри бархатом. Бабушка занавешивала окна, чтобы снаружи ничего не было видно, и тогда только открывала эти коробки. И начиналось такое сверканье!.. (Я думаю, что грешу, вываливая всё это.)

Если у нас оставалось еще что-то красивое или дорогое, она выходила из дому и шла туда, где размещались иностранные представительства, посольства. Америки, Швеции, Норвегии. Бабушка говорила на трех языках, кроме русского: французском, английском, немецком. Она была ростом еще меньше, чем я. Притуливалась где-нибудь у дверей, потому что войти было нельзя, и стояла так молча. Там спрашивали и отвечали только глазами: «Что, у вас есть что-то?..» «Что это? Сколько? Ну, это целиком?.. за всё?..» «Где это сделано?..» И бабушка продавала фамильные драгоценности, по частям. Замечательные вещи были. И на вырученные деньги приносила домой кушать, еду, потому что нам не на что было жить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: