Но вот я, увидав вылетевший дымок из-за камня, схватил тот момент, когда роковая жертва вдруг сунулась на передние ноги, а потом упала на бок. Тогда только донесся до меня звук выстрела и гортанный хрип умирающего животного.

Старик тотчас полез на гору, но, добравшись до убитой козы, сняв шапку, вдруг начал креститься и повернулся к востоку. Затем, перекинув за ноги убоину, пнул ее ногой, сплюнул на сторону и, что-то бормоча, сошел обратно вниз, к оставленной за камнем винтовке.

Я не понимал, в чем дело, и меня ужасно озадачили приемы Кудрявцева. Я тотчас вышел из своего тайника и закричал ему:

— Ты что же не потрошишь и бросил козулю?

Старик огляделся, увидал меня и махнул рукой на свой трофей, а потом, зарядив винтовку, поманил меня к себе.

Я тотчас спустился, дошел до бездыханной уже жертвы и увидал, что убита козлуха (матка) с одним небольшим рогом на макушке. Этот феномен игры природы до того заинтересовал меня, что я, присев на камни, стал подробно рассматривать оригинальную козулю. Старик в ту же минуту поднялся ко мне и, потянув меня за рукав, как-то таинственно сказал:

— Брось ее, барин, да пойдем.

— Что ты, дедушка! Да разве можно оставить такую диковину?

— А на что ее нам? Ты видишь, это притча какая-то!..

— Полно ты вздор городить, ну какая может быть притча в козуле?

— Нет, барин, поверь мне, старику, что это притча, а попала недаром, и мне от нее все одно шерстинки не надо, — уж она непременно к добру или к худу.

— Ну, а к добру, так, значит, и хорошо.

— Да, ну а как к худу, — тогда что?

— И то ничего, на все воля господня.

— Так-то так, конечно, без божьего веленья на свете ничего не делается, а все же мне ее не надо…

И как я ни убеждал старика, но он свою добычу не взял, так что я с великим трудом упросил его хоть распороть брюхо козули, чтоб посмотреть стельна она али нет.

— Такие, барин, суягны не бывают. Хошь потроши, хошь нет. Они никогда не гонятся и, как старые мужиковатые с бородами девки, плоти в себе не держат. Козлы это знают, их обходят и с ними не ростятся, отчего они всегда жирны и бывают. Вот посмотри, видишь, и эта вся как подушка…

Мы, распотрошив козулю, действительно увидали, что масса жира покрывала все ее внутренности, а в маточнике не было никакого плода, несмотря на весеннее время.

Мне хотелось, по крайней мере, хоть отнять с черепом рог, но и тут Кудрявцев ни за что не согласился этого сделать, настаивая на том, что эта притча на его шею.

— Все воля божья, дедушка! А и умрешь, так невелика беда — детей у тебя нет.

— Нету, барин, нету. Не благословил господь этим счастьем, а все же умирать как-то еще не охота.

— Ты хошь бы пасынка какого-нибудь взял к себе в дети.

— Нету, барин, в них пути, нагляделся я на своем веку на этих приемышей. Пока еще мал, так туды-сюды, а как поднялся маленько да узнал, что он не твоей крови, — вот и только! Вот и начнет буровить не на живот, а на смерть.

— Ну так хоть бы опекунство взял на себя, ведь у тебя есть осиротевшие родственники?

— Есть. Так я им и так помогаю, без всякого пекунства. А то возьми на свою шею это пекунство, так оно и выйдет, что «за чужим скотом, да своим кнутом». Нет, бог с ним! Оно лучше, когда живешь подальше от греха, а сделаешь доброе дело, так господь видит и без начальства… Пойдем, барин, лучше подобру-поздорову.

Мы оттащили убитую козулю с увала в кусты, забросали ее прутьями и ушли дальше, так что я никак не мог упросить старика взять с собой его «притчу»…

Лишь только успел я вернуться домой, тотчас обошел все работы, побывал в тюрьме, в канцелярии, а вечером принялся за взвешивание «проб», полученных с шурфовки, как ко мне заявился К.

Больше сотни капсюльков с мельчайшими золотинками лежали на моем рабочем столе, а в то же время винтовка и другие принадлежности охоты, находясь тут же, в комнате, покоились по разным местам. От них, так сказать, пахло еще тайгой и говорило о том, что их хозяин недавно вернулся с охоты. К. до сего дня никогда еще не бывал в моей квартире, как гость или служака, кроме его первого визита к Михаиле, а потому я, конечно, не ожидал такого посещения и не приготовился.

— А, да вы дома! Здравствуйте! — говорил он, входя.

— Здравствуйте, Артемий Матвеевич, милости просим. Покорнейше прошу садиться.

— Нет, благодарю вас, я ведь ненадолго, некогда.

— Это вечером-то?

— У меня работа и ночью. А вы что это делаете?

— Шурфовочную разведку заверяю да вот в журнал заношу.

— А вы всегда это делаете в одиночестве?

— Нет, не всегда, и если есть время уставщику, то помогает и он, но сегодня ему дана другая работа.

— А знаете, было бы гораздо лучше, если б помогала вам уставщица, не правда ли? — сказал он иронически и лукаво.

— Пожалуй, бабочка хорошенькая, — ответил я, не придавая значения его намеку.

— То-то!.. А все-таки, мне кажется, будет удобнее, если вы станете заверять шурфовку при подобающей обстановке.

— В этом случае никакого порядка законом не указано, Артемий Матвеевич. Меня контролируют в натуре, доверяют на сотни тысяч рублей, и тут никаких сомнений быть не может и не должно, а делать эту работу днем мне редко удается.

— Да оно и понятно! Надо же ведь и на охоту поездить, — сказал он опять иронически, поглядывая на мои охотничьи принадлежности.

— Совершенно верно, Артемий Матвеевич, на все свое время. Вот вы работаете и ночью, а успеваете следить и за уставщицами.

— Да, да! Такова моя обязанность…

— Как? Неужели и это по программе генерал-губернатора? — спросил я серьезно.

К. как-то зло и строго взглянул на меня, хотел что-то сказать, но удержался и только пробунчал сквозь зубы:

— До свиданья!

— Будьте здоровы! — сказал я, провожая такого дорогого гостя в переднюю.

Только что уехал К., как ко мне заявился Кобылин.

— А знаешь, Мамка, кого я сейчас встретил? — говорил он, смеясь и фыркая.

— Кого?

— Карийскую кикимору.

— Она, брат, сейчас была у меня в гостях.

— Ну?

— Правда, вечерний визит отдавала.

— А я, знаешь, увидал, что она едет навстречу, взял в руки бумаги, да и еду, будто не вижу, дескать, по службе.

Тут я рассказал милейшему приятелю все до слова, что было и говорилось.

— Ах он, скотина! Знаем мы его ночную работу, как он с заднего крыльца принимает всякую сволочь да выслушивает их подлые сплетни. Ведь я и клевретов-то его знаю, есть, брат, и такие, на которых и не подумаешь. Да ну его, впрочем, к черту. А ты слышал, как Прасковья поет на завалинке?

— Нет, а вот ты помоги мне немного довесить и пойдем слушать…

Мы тотчас уселись к столу и скоро покончили работу, а затем вышли на улицу, за ворота моей казенной квартиры.

Превосходный весенний вечер уже окутывал промысловскую нагорную окрестность и точно нежил свежим ароматическим воздухом, потому что с гор уже повсюду тянуло распускающимся хвойным лесом. Весь запад горел еще розоватой зарей, и только кое-где одни большие звездочки, как яхонты, горели разноцветными переливами на потемневшей части неба, и особенно хорош был Арктур, отличаясь красноватым отливом.

Мы, усевшись на скамейку, как раз попали в тот момент, когда Прасковья после продолжительной паузы запела какую-то сердечную проголосную песню. Надо заметить, что Кобылин считался любителем и знатоком пения. В корпусе он в свое время был регентом кадетского хора, а потому до тонкости понимал дело.

Сильное грудное меццо-сопрано ясно доносилось до нашего слуха, и промысловская примадонна так душевно пела свою излюбленную песню, что мой приятель не мог хладнокровно слушать: он то и дело подталкивал меня локтем и, то поднимая, то опуская голову, вертелся на приворотной скамеечке.

— Слушай, слушай, Мамка! Вот смотри, как она сейчас зальется, проклятая! — говорил он и как бы подставлял ухо.

Действительно, Прасковья до того входила в свою роль простонародной русской певицы, что решительно всех приковала на том месте, кого где захватил передаваемый ею мотив. В нем она вылила, кажется, все, что только могло таиться в ее наболевшей груди по милой родине. Тут выливалась тоска, целое море какого-то горя о чем-то пережитом, давно прошедшем, и слышались слезы, которые — увы! — не помогут страдалице и не возвратят ее красных дней, ее задушевной тайны. Тут дышало одной неподдельной грустью, одним подавленным чувством наболевшего сердца, и всякий слушающий хорошо понимал, что певица переживала в эти минуты на далекой каторге: всякий чувствовал, что она пела что-то былое, когда-то лелеющее ее поэтическую душу. В песне не было веселых переходов, нет, весь ее мотив — это глубокая тоска, прочувствованное горе… Словом, я не могу теперь выразить того, что я сам чувствовал и переживал в эти минуты, особенно при конце песни, когда певица, словно захлебываясь в мотиве, все тише и тише сводила его к финалу, а наконец, едва слышными, но четкими нотами, точно из-за могилы, передавала свои слезы, свои мольбы к кому-то уже не существующему на сем свете…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: