Перед самой коллективизацией Сухоруков перенес страшное потрясение. Случилось это во время покоса. Вместе с женой он сгребал и копнил сено километрах в трех от деревни. Двухлетнюю дочку оставили дома под надзором матери Сухорукова — восьмидесятилетней старушки. Уложив девочку спать, она ушла к соседке. На кухне в чугунке варилась картошка для поросенка. А над самой плитой старушка повесила просушиться ватный матрац. Пока разговаривала с соседкой, матрац загорелся. Сначала начал тлеть один его угол, а потом и все остальное. Первыми беду заметили игравшие на улице ребятишки. Но в деревне никого, кроме старух, не было. Все находились на покосе.

Когда старухи добрались до дома Сухоруковых и, выяснив причину дыма, вытащили на улицу почти полностью сгоревший матрац, девочка уже угорела. Мать Сухорукова рвала на себе волосы, просила Бога помочь, но было поздно. Девочка прожила без сознания еще два дня и умерла. А через неделю после этого умерла и бабка.

Потрясение было настолько сильным, что Сухоруковы несколько месяцев не могли прийти в себя. Сам Сухоруков ходил, как потерянный, ни с кем не разговаривал и только курил самокрутки, прикуривая их одна от другой. Все ждали, что он не сегодня-завтра свихнется.

Но тут началась коллективизация и деревенские мужики выдвинули Сухорукова на должность председателя, как самого грамотного из них. Это его и спасло. На личные переживания у него просто не оставалось времени. Однако потрясение не прошло без последствий. Сухоруков словно переродился, сделался жестким и неуступчивым, потерял всякую жалость к людям. Был он высоким, сухопарым, с узким длинным лицом и косым шрамом на правой брови, отчего та все время казалась вздернутой. Шрам он получил еще в молодости во время драки из-за невесты, которую у него пытался отбить парень с соседней улицы. Сухоруков выбил сопернику два зуба и сломал ребро, но и сам получил отметину на всю жизнь. Зато добился руки и сердца самой красивой девушки деревни Тани Бочарниковой.

После смерти дочери она пыталась наложить на себя руки. Приладила в стайке петлю и уже собиралась залезть в нее, но Сухоруков то ли случайно, то ли почувствовав неладное, зашел в стайку и увидел приготовления Татьяны. Отвязал петлю от стропилины и этой же веревкой выпорол жену, не жалея сил. Она зашлась в истерике, бросалась с кулаками на мужа, но в конце концов успокоилась и больше о смерти уже не думала. Долгое время не выходила из дома на улицу, не разговаривала с соседями.

А Сухоруков ушел в работу. Налаживал колхозное дело, выбивал фонды, первым в районе получил трактор. Он заражал своей энергией всех, кто был рядом, и колхозники невольно подтягивались, едва на горизонте появлялась его высокая, чуть сутуловатая фигура. Но вскоре случай изменил к нему отношение деревенских.

Соседями Сухорукова были Митрофановы. Самый старший из них дед Феоктист в колхоз вступать не хотел. Но сын понимал: если не вступишь, затолкают силой или, хуже того, сошлют в Нарым, а то и подальше. Поэтому и вступил и работал там, как на своей пашне. Работа отвлекает от тяжелых дум и горестных переживаний. Дед Феоктист никак не мог смириться с этим. Встречая Сухорукова, все время говорил:

— Погибель ты создал нам, а не жизнь.

— Тебе, может, и погибель, — отвечал Сухоруков, высоко поднимая изогнутую бровь, — а другим надежду на счастье.

Обменявшись недружелюбными взглядами, соседи расходились. Разубедить друг друга они не могли, каждый оставался при своем мнении.

На самую пасху, когда из оттаявшей земли уже проклюнулась первая трава и деревня готовилась к севу, дед Феоктист помер. Подошел к окну посмотреть, что делается на улице, схватился рукой за сердце и упал на пол.

У Митрофановых не оказалось досок на гроб, а Сухоруков незадолго перед этим привез несколько подвод хорошего теса, которым собирался крыть скотный двор. Митрофанов пошел к председателю просить помощи.

— Никаких досок даже на гроб врагу колхозного строя я не дам, — вскинув бровь, жестко заявил Сухоруков. — У меня скотный двор стоит не крытый.

— Выходит, тебе скотина дороже человека, — произнес Митрофанов побелевшими губами.

— И ты против колхозного строя агитировать начинаешь? — напрягаясь лицом, на котором заходили крупные желваки, сказал Сухоруков. — Сказал, что не дам, значит не дам. Чего стоишь у порога?

— Я тебе этого никогда не прощу, — сказал Митрофанов и, хлопнув дверью, вышел из конторы.

На гроб отцу Митрофанов снял доски с крыши своего дома.

А вскоре после похорон Сухоруков собственноручно составил первый список деревенских, подлежащих раскулачиванию, и рано утром, загнав лошадь до пены, отвез его районному уполномоченному ОГПУ. Возглавлял список Митрофанов, как самый злостный агитатор против колхозного строя.

С этого дня у Татьяны с мужем начался разлад. Она не помирилась с ним до самой смерти.

Я знал об этом только из рассказов. В моей памяти Сухоруков всегда был нудным, неприятным старикашкой. В последние годы у него что-то случилось с головой. Не то, чтобы помешательство, но стал он каким-то странным. Не уродятся, бывало, огурцы у соседа, Сухоруков, встретив его на улице, обязательно заметит:

— Агрохимию плохо изучаешь, Кузьмич. Грамоту сельскохозяйственную лучше знать надо. От ее незнания все беды в нашем земледелии.

— Так у тебя тоже нынче огурцов нету, — возразит Кузьмич.

— Дал промах, — сокрушенно признается Сухоруков. — Не тот сорт нынче высадил…

— Увидишь Сухорукова, передай от меня привет, — произнес Антон голосом, полным неприязни. — Привезти бы его в наш поселок, да выставить в клетке на обозрение.

Антон прикурил от догорающей сигареты новую и, обхватив колени, несколько минут сидел молча. Потом заговорил снова:

— Привезли нас сюда в июле на барже, почти двадцать семей. Как только выгрузились, баржа ушла. Десять лет мне было, а помню все, как сегодня. Никогда в жизни не видел столько гнуса, сколько тогда. Как он меня не заел, одному Богу известно. Но особенно досталось нам зимой.

Он снова замолчал, очевидно, заново переживая то тяжелое время. Потом затянулся несколько раз сигаретой и продолжил:

— Если бы не батя, померли бы в ту зиму все до одного. Он настоял, чтобы строились не каждый по себе, а срубили два барака, в которых можно было бы перезимовать всем. А в начале зимы открыл оленью тропу между двух озер. Перешеек там был узкий и олени кочевали по нему с одного болота на другое. Мужики поставили изгородь, получился загон. Олени нас и спасли. Я на том перешейке одного рогача два года назад завалил. Олени до сих пор по нему ходят.

— А где сейчас твой отец? — спросил я.

— Утоп на рыбалке. Перевернулся на долбленке вот в такую же дикую воду. Ты же видел сегодня — река в половодье, что море. Ладно, давай спать. — Антон затушил окурок и залез под одеяло.

Но спать уже не хотелось. Я лежал с открытыми глазами и думал то об Антоне, то о нашей деревне Новоселовке. После рассказа Безрядьева вся ее жизнь предстала мне в ином свете. Скольких людей вырвали из родных гнезд, отобрав все, что они создавали трудом не одного поколения. Скольких красивых парней и девчат, скольких песен лишилась деревня. Я знал, что моя бабушка тоже не любила Сухорукова.

Когда началась война, почти всех мужиков забрали на фронт, а он остался. Получил бронь, но отрабатывал ее честно. Во время посевной и уборки не спал ночами, сам ремонтировал тракторы и комбайны, чтобы утром они были в поле. Однажды во время уборки Сухоруков объезжал поля на лошади. На одной из загонок, где хлеб уродился особенно хорошим, увидел замерший на месте трактор с комбайном на прицепе. Около него стояла подвода, отвозившая зерно на ток. Уборочный экипаж здесь был женский — и на тракторе, и на комбайне работали бабы. Зерно на ток отвозил четырнадцатилетний мальчишка.

Сухоруков сразу понял, что случилась поломка. Понукнув коня, он рысью направился к комбайну. Трактористка Мария Кондакова, мокрая от напряжения, с испачканным смазкой лицом пыталась гаечным ключом открутить давший течь бензопровод. Комбайнерша Арина Локтионова стояла рядом и молча наблюдала за работой подруги. Помочь ей она была не в силах. Мальчишка, понурив голову, сидел на подводе, полной зерна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: