И ГРЯНУЛ БОЙ…

В своей речи в академическом собрании в мае 1935 года Прянишников подчеркивал, что «Наркомзем не должен успокаиваться на том, что Наркомтяжпром снабдит его всем необходимым; наряду с напряженной работой Наркомтяжпрома Наркомзем и сам будет вести работу по созданию должного азотного баланса».

С юношеским задором престарелый ученый предлагал устроить соревнование между Наркомтяжпромом и Наркомземом: «кто больше даст азота, идя каждый своим путем».

«Если мы это сделаем, — говорил он, — то этими двумя рядами мероприятий путь к зажиточной жизни для деревни, а вместе с тем и для всего Союза будет обеспечен».

Но одновременно в общественном мнении все явственнее начинал звучать другой голос, поддерживаемый нестройным, но громогласным хором сторонников «единой теории почвообразовательного процесса».

Хор этот состоял отнюдь не из одних «подголосков». С Вильямсом очень считались крупнейшие люди страны. К нему многое располагало и при неглубоком знании самого предмета побуждало с доверием относиться к его неудержимой похвальбе.

Ну, судите сами. Случившееся с Вильямсом несчастье — кровоизлияние в мозг — не трудно было преподнести как результат столкновений выборного директора[10] Московского сельскохозяйственного института с реакционным начальством. Оправившийся после болезни, уже немолодой ученый приветствует Великую Октябрьскую социалистическую революцию как новую эру в истории человечества. Он первый из профессоров Тимирязевки (правда, уже в 1928 году) вступает в большевистскую партию.

Во всем этом нельзя было усмотреть ни рисовки, ни притворства. Вся жизнь проходила на глазах у его воспитанников, и эта жизнь была неустанным трудом. В ледяном вагончике, где сквозь разбитые стекла гулял холодный ветер, ездил он из Петровки читать лекции курсантам-луговодам. Делил с ними кров и стол, ел тот же турнепс или картошку с воблой.

Его недаром прозвали «отцом рабфака». В первые годы после революции состав студентов был изрядно засорен детьми помещиков, торговцев, кулаков; реакционные силы в среде самой профессуры саботировали рабочий факультет, а Вильямс широко открыл рабфаковцам двери не только своей аудитории, но и лаборатории.

Первый «красный ректор» Петровки, Вильямс воодушевленно писал: «Советскому агроному предстоит переорганизовать все отрасли сельскохозяйственного производства на ходу — перевести стрелку под колесами быстро мчащегося поезда. Это невозможно? Нет ничего невозможного в Советской республике, было бы проникновенное желание, убежденное хотение».

Это он бросил лозунг: «Пусть ломятся стены аудиторий, пусть будут очереди у дверей лабораторий, тем серьезнее ответственность тех, кто уже проник за эти двери». Когда он сам поступал в академию, в ней было всего немногим более 200 студентов, а в годы его ректорства в Тимирязевке обучалось около двух тысяч человек.

А сам «красный ректор» продолжал жить все в том же деревянном домике, становившемся месяц от месяца более ветхим. Вильямс отказывался от какого бы то ни было ремонта: и так простоит.

В квартире были расшатанные половицы и не слишком надежные перегородки, поэтому шкафы и буфет расставлялись лишь в наиболее надежных углах. Вильямс категорически запрещал своим сотрудникам обращаться в какие бы то ни было снабжающие инстанции с просьбой выдать для маститого ученого одежду или обувь. Он ходил все в той же любимой вязаной куртке, а когда у нее от усиленных занятий ее обладателя поистерлись рукава, он отрезал их и заявил, что безрукавка нравится ему еще больше…

Из всех этих черт и черточек перед нами вырисовывается исполненный высокого обаяния облик человека безусловной и бескорыстной преданности идеалу, прогрессивного общественного деятеля, сердечного и талантливого педагога. В нормальных условиях развития науки все эти положительные качества престарелого ученого никак не могли бы сказаться отрицательно и «учение» Вильямса не имело бы столь пагубного влияния на народнохозяйственную жизнь, как это в действительности произошло. Но в обстановке извращений социалистической законности, свойственных периоду культа личности, и с тем же культом связанных тенденций к групповщине и монополизму в науке, в этой нездоровой обстановке безмерно раздувался искусственно созданный научный авторитет автора «единого биологического почвообразовательного процесса». И наоборот, столь же искусственно подавлялся честный голос критики неверных научных положений.

Настойчивость и последовательность, с которыми Вильямс взялся за внедрение провозглашенных им принципов «травополья», могли бы быть достойны всяческого уважения, если бы эти качества хоть отчасти распространялись на проверку реальной действенности и пользы новой системы земледелия. Но программа была намечена, и отныне Вильямс единственную цель своей жизни видел в ее утверждении. Что касается доказательств ее преимуществ, то они с легкостью рождались в его богатом воображении. Он не утруждал себя поисками достоверных фактов. Наоборот. Все его титанические усилия были употреблены на «расправу» с неугодными фактами. Это была уже не научная теория. Это был символ веры. И горе сомневающимся!

Вильямс прокладывал «зеленую улицу» предмету своей одержимости — травопольной системе земледелия — мощными цитатными залпами и беглым огнем демагогических поношений.

Он клеймил академическую науку, которая «в лице отдельных своих представителей находится в глубоком непробудном сне, навеянном идеями… прошлого столетия». По его мнению, «Великая Октябрьская революция, поднявшая на ноги все передовое человечество, сдвинувшая «лежачие камни» на пути бурного потока творческих устремлений народных масс Советского Союза, «не дошла» до слуха некоторых «столпов» агрономической науки в СССР, не вызвала коренной перестройки «творческих замыслов» и «идей» в возглавляемых ими областях агрономических знаний».

Уничижительные кавычки, в которые были взяты слова «творческие замыслы» и «идеи», должны были подчеркнуть тщету последних. Но этого ему было недостаточно. Вильямс прямо указывал на чуждое происхождение закавыченных идей:

«Монастырское наследие, пробравшееся в область естественных наук в виде богословского метода толкования, противоречащего и враждебного научному исследованию, еще до сих пор сохраняется в агрономии, — продолжал он, — под сомнительной защитой научных «талантов», перекрасивших форму, но скрывших реакционное содержание методологии, принятой в исследовательской работе».

Нет, все это было совсем не так просто и безобидно, как может показаться из дали времен…

Но нет ли здесь ошибки? Быть может, нападки Вильямса действительно относились к «ползучим эмпирикам», которых всегда хватало? Нет, он не собирался вуалировать свои мишени.

«Доказывать, что самое совершенное культурное растение, обладающее благодаря массовому отбору самой высокой способностью к усвоению максимального количества света и тепла, может выявить свою высшую эффективность — дать высокий урожай только в том случае, если оно, кроме защиты от сорняков, вредителей и других условий, непрерывно и одновременно снабжается в максимальных количествах необходимыми ему элементами зольной и азотной пищи и водой, — значило бы ломиться в открытую дверь. Но эту азбучную истину приходится подчеркивать лишний раз потому, что еще остались люди, сеющие неверие в эту объективно присущую природе закономерность и утверждающие в своих трактатах, что плодородие почвы — синоним обеспеченности ее только «питательными веществами» («Саратовская» школа и особенно академик Прянишников со своей агрохимической «школой»)».

Это уже была, как выражаются военные, «операция на уничтожение противника».

Читатель должен знать, что скрывалось за публичным сопоставлением «Саратовской» школы и школы Прянишникова.

«Саратовская» школа в лице ее главы — академика Н. М. Тулайкова — к тому времени, когда писались и печатались эти строки, физически перестала существовать. Публикуя свой перечень врагов травополья, Вильямс недвусмысленно спрашивал: «Кто следующий?»

вернуться

10

В. Р. Вильямс был избран директором Московского сельскохозяйственного института в 1907 году, после отказа от этой должности Д. Н. Прянишникова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: