«Нам бы очень хотелось сохранить за собой это пристанище, — по просьбе мужа написала Моне жена Писсарро. — Не могли бы вы одолжить нам 15 тысяч франков?»
«Пожалуйста, — ответил тот. — Только постарайтесь вернуть мне долг как можно скорее».
Но сделка по продаже дома затянулось. Моне понимал, что деньги лежат у его товарища мертвым грузом. И тогда он шлет ему такое письмо: «Вы должны написать мне долговую расписку, а потом мы обсудим условия возврата денег (на тот случай, если один из нас вдруг окочурится)».
Шло время, но дело так и не двигалось с места. Моне раздражался все больше.
«Не стану скрывать от вас, — пишет он, — что мне пришлось буквально вывернуться наизнанку, чтобы предоставить вам эту сумму. Если вы до сих так и не приобрели дом, я бы не возражал, чтобы вы вернули мне деньги, потому что у меня самого расходов выше головы».
Чуть позже, все тем же летом 1892 года, на его горизонте возник Буден — старина Эжен, давний знакомец. Он прислал Моне коротенькое поздравление с женитьбой и в нем же высказал вполне законную просьбу:
«Мне очень хотелось бы иметь хотя бы одно ваше полотно!»
Как же реагировал на это Моне? Его ответ оказался достоин жителя Онфлера Альфонса Алле, однажды написавшего другу: «Извините за задержку с ответом, но дело в том, что, когда пришел почтальон, я работал в саду…»
И Моне пишет Будену (тоже, кстати, жителю Онфлера):
«В настоящий момент я не могу сообщить вам об отправке сувенира, о котором вы просите. В этом году я не работал, а дарить вам какую-нибудь безделицу не считаю возможным…»
И далее, все в том же ханжеском тоне:
«Вы прекрасно знаете, с какой теплотой я к вам отношусь и какую благодарность к вам испытываю. Я не забыл, что именно вы первым научили меня видеть и понимать увиденное…»
Вся эта дипломатия означала лишь одно: Буден обойдется и без картин Моне!
Он сказал, что в 1892 году не работал. На самом деле это было некоторое преувеличение, хотя справедливости ради отметим, что в год своей женитьбы он действительно не мог похвастать выдающимися творческими успехами. К счастью, наступающий новый год принес с собой именно такую зиму, какой ее любил Моне, — с трескучими морозами, с застывшей подо льдом Сеной, с обильными снегопадами, под которыми так разительно меняется освещение. Он бросает все прочие занятия, впрягает в телегу лошадь и, прихватив с собой Бланш, отправляется бродить по заиндевелым дорогам. Они добираются до Бенкура, но теперь мысли о самоубийстве[117] даже не приходят ему в голову. Во-первых, жизнь ему все-таки улыбнулась, а во-вторых, утопиться в скованной льдом реке все-таки довольно затруднительно…
Добирались они и до Пор-Вийе, откуда через мост Бенкур — не сохранившийся до наших дней, — шли в Жефос, излюбленное место зимней стоянки нормандских отрядов Агсера[118], готовившихся к нападению на Париж. Результатом «кампании», проведенной Моне, стали: превосходная серия «Льдины» и еще одна, озаглавленная «Туманное утро», а также ряд картин, запечатлевших снегопад и ледоход на реке в изменчивом сумеречном освещении. Потом, к огорчению художника, полили дожди. Снег начал таять, и от прекрасных белых пейзажей осталось одно воспоминание. Живопись всегда была для него своего рода схваткой с безжалостным временем. Ее символом могут служить часы на Руанском соборе, похожие на огромный белый глаз, как будто специально помещенные сюда, чтобы подгонять художника: скорее, солнце уходит, солнце ждать не будет!
Итак, в середине февраля Моне снова был в Руане, поселившись в гостинице «Англетер» в номере со «стратегическим» видом на церковную паперть. Он заканчивал работу над серией картин, начатых годом раньше, и приступал к новой серии.
Новые произведения означали новые тревоги.
«Ничего не получается! — читаем в одном из писем этой поры. — Все плохо! Все просто ужасно! Я полностью опустошен. Проклятье! И они еще смеют называть меня мастером! Да что они понимают? Что во мне от мастера, кроме намерений?»[119]
Усталость художника легко объяснима. Чем, как не гениальностью, надо обладать, чтобы, подобно Моне, работать над тринадцатью, а то и четырнадцатью полотнами одновременно?
Он жил собором почти два месяца — с 16 февраля по 11 апреля. Это значит, что он провел возле него больше 50 дней — дней, заполненных, по его собственному выражению, «лихорадочной работой».
Письма, которые он писал в это время Алисе[120], для нас поистине бесценны. Так, из одного из них мы узнаем, что он нередко делил трапезу с братом Леоном, устроившимся в Девиле и работавшим на небольшом химическом предприятии, куда вскоре поступил и Жан.
«У меня складывается впечатление, — писал Клод, — что эти двое отнюдь не созданы для сотрудничества».
В другом говорится, что Жан неважно выглядит и часто жалуется на боли в животе.
«Его заперло так, что неизвестно, каким ключом открыть…»
Из той же переписки нам известно, что Марта путешествовала, а «дражайшая» Алиса мучилась болью в ноге.
«Ты должна пойти к доктору! Это надо было сделать сразу. С такими болями нельзя тянуть…»
О чем еще рассказывают эти письма? О том, что талия молодой миссис Батлер заметно округлилась; о том, что Моне приобрел петуха и курицу для своего птичника (но так и не сумел найти петуха уданской породы!); о том, что он заказал партию страсбургского паштета и давал указания, как его хранить (в холодном месте!). Наконец, они свидетельствуют о том, что он всерьез занялся разведением цветов и тратил немало усилий, разыскивая редкие сорта.
«Пусть Эжен хорошенько накроет тригридии — ближе к полнолунию возможны заморозки. Наконец-то нашел дикую редьку! Пересылаю рассаду в Вернон; проследи, чтобы ее не повредили, когда будут распаковывать. Вели Бланш заново написать этикетки. Если пойдет град, пусть Эжен опустит в теплице стекла…»
Из его писем явствует, что он устал. У него болело горло — слишком много курил! — и его мучил кашель; временами накатывало что-то вроде забытья и сердце сбоило. На левой руке у него воспалился большой палец, пораненный слишком тяжелой палитрой. И он торопился домой — заняться только что купленным участком земли перед домом. Он мечтал превратить его в сад, подсмотренный на одной из японских гравюр…
Глава 20
ГОСПОДИН ПРЕФЕКТ
«Пусть эти уроженцы Живерни катятся куда подальше, и инженеры вместе с ними! У меня от них одни неприятности! С меня довольно! Хватит! Растения можете выкинуть в реку, пусть там и растут! А участок пусть берет себе кто хочет…»[121]
Вечером 20 марта Моне, находившийся в номере руанской гостиницы, буквально кипел от ярости.
5 февраля он оформил у вернонского нотариуса г-на Леклерка акт приобретения в собственность небольшого земельного участка (площадью примерно 1300 квадратных метров), расположенного чуть ниже его сада. Он давно заглядывался на этот клочок земли, и вот наконец его желание осуществилась. Теперь ему было достаточно пересечь так называемый Королевский тракт, перебраться через узкоколейку Жизор-Паси, и он оказывался в своем владении, в месте, о котором столько мечтал.
Да и кто бы отказался стать владельцем сада, через который течет ручей? Моне ликовал. Небольшой приток Эпты действительно делал здесь петлю, пробегая по краю приобретенной художником земли. Этот игривый ручеек даст рождение не одному живописному шедевру, в этом он не сомневался.
И вдруг затея едва не сорвалась. Деревенские жители заподозрили неладное. «Кто его знает, этого художника? — шепотом судачили они. — Сажает не пойми чего, еще напустит в ручей отравы, а нам этой водой скотину поить!»
На самом деле ничего сажать в самом ручье Моне не собирался. Он хотел лишь вырыть небольшой водоем для разведения водных растений. Но, чтобы водоем не пересох, ему требуется вода! Об этом он и сообщил в письме к префекту департамента Эра, с которым сегодня можно ознакомиться в местном архиве. Он намеревался провести от ручья к водоему «небольшой открытый с обеих сторон канал, снабженный запорным устройством».