Глава вторая
Всяк знает свою «малую родину», как говорят испанцы. Но есть заветные места, равно всем священные, где столь властна твоя общность с Большой Родиной.
Молчит земля, пропитанная кровью. Молчишь и ты. В молчании внятен голос минувшего. Не частного, но тоже общего, всенародного, а значит, и твоего. Жаль тех, кто хоть однажды не расслышал этот голос.
Малахов курган господствовал в обороне Севастополя. Можно позабыть высоту кургана над уровнем моря. Нельзя позабыть высоту его над уровнем истории.
Один офицер-артиллерист изобразил не только Малахов курган времен осады, но и чувства Володи Козельцова, когда молоденький прапорщик впервые попал на ключевую позицию великой Севастопольской обороны.
«Так вот и я на Малаховом кургане, который я воображал совершенно напрасно таким страшным! И я могу идти, не кланяясь ядрам, и трушу даже гораздо меньше других! Так я не трус?» — подумал он с наслаждением и даже некоторым восторгом самодовольства. Однако это чувство бесстрашия и самодовольства было вскоре поколеблено зрелищем, на которое он наткнулся в сумерках на Корниловской батарее, отыскивая начальника бастиона. Четыре человека матросов около бруствера за ноги и за руки держали окровавленный труп какого-то человека без сапог и шинели и раскачивали его, желая перекинуть через бруствер. (На второй день бомбардировки не успевали убирать тела на бастионах и выкидывали их в ров, чтобы они не мешали на батарее.) Володя с минуту остолбенел, увидав, как труп ударился о вершину бруствера и потом медленно скатился оттуда в канаву; но, на его счастье, тут же начальник бастиона встретился ему, отдал приказание и дал проводника на батарею и в блиндаж, назначенный для прислуги.
«Воздух был чистый и свежий, — особенно после блиндажа, — ночь была ясная и тихая. За гулом выстрелов слышался звук колес телег, привозивших туры, и говор людей, работающих на пороховом погребе. Над головами стояло высокое звездное небо, по которому беспрестанно пробегали огненные полосы бомбы…»
Офицера-артиллериста, описавшего Малахов курган и обороняющийся Севастополь, звали Лев Николаевич Толстой.
Днем с кургана далеко видно. И другому защитнику Севастополя, адмиралу Нахимову, открывался оттуда чудовищный ландшафт завалов, траншей, пушек, трупов.
Но оттуда, с кургана, Нахимов видел то, чего не мог видеть Толстой: Павел Степанович видел еще и свои прошедшие годы — черноморские, севастопольские.
На рождество 1834-го Лазарев был утвержден главным командиром Черноморского флота; по-нынешнему сказать — командующим. Однако еще до утверждения в этой высокой должности Михаил Петрович манил на юг «отличных морских капитанов», прежних испытанных коллег, оставшихся на Балтике. Звал он и Павла Степановича Нахимова.
Нахимов все еще плавал на корвете «Наварин». Потом получил новехонький 44-пушечный фрегат и снарядил его, по обыкновению, «со всевозможным морским щегольством». Современник восхищался: «Это был такой красавец, что весь флот им любовался и весьма многие приезжали учиться чистоте, вооружению и военному порядку, на нем заведенному».
Фрегат «Паллада» впоследствии (уже без Нахимова) прошел океаны. И «вошел» навсегда в литературу: на нем путешествовал Гончаров… А Нахимов свое пребывание на фрегате отметил поступком весьма примечательным.
Дело было так. В составе 2-й балтийской дивизии «Паллада» находилась в плавании. Дивизию вел вице-адмирал Беллинсгаузен. Августовской ненастной ночью (крепкий шквалистый ветер, пасмурность, дождь) на фрегате Нахимова, запеленговав маячный огонь, определили, что эскадра вот-вот выскочит на камни. Момент был критический. Павел Степанович сделал сигнал: «Флот идет к опасности». Ответа флагмана не последовало. Тогда Нахимов, не теряя времени, уменьшил ход и поворотил на другой галс, то есть самовольно изменил курс, самовольно вышел из ордера, сломав походный порядок.
Но, во-первых, сигнальная книга предусматривала такой сигнал; стало быть, формально не запрещалось им воспользоваться, командуй эскадрой хоть сам господь бог. Во-вторых, сигнал Нахимова, который, как уверяют биографы, спас эскадру, сигнал этот, оказывается, не разобрали, не поняли на флагманском корабле. Да так вот и отметили — дважды, дважды! — в шканечном (вахтенном) журнале: ничего «по причине дождя и большого волнения рассмотреть не могли».
Нахимов поступил в строгом соответствии с правилами службы. У него, верно, был отличный штурман; может быть, проверив штурманский расчет, Нахимов убедился в его правоте. И все ж далеко не каждый, окажись на месте Павла Степановича, осмелился бы сделать то, что он сделал: указать на ошибку адмиралу. Да еще какому! Самому Беллинсгаузену, начальнику матерому, уважаемому и почитаемому, очень и очень авторитетному.
Суть поступка Нахимова лежит не столько в сфере профессиональной, сколько в сфере нравственной. Вообразите на минуту: предостережение оказалось вздорным. Что тогда? Неминуемое изгнание с флота, ежели не судебное разбирательство. Ведь малейшее нарушение субординации немедленно докладывалось царю. А Николай никогда и никому не прощал «дерзость». Он, например, без колебаний разжаловал в матросы капитана 1-го ранга, георгиевского кавалера за весьма несерьезное «ослушание противу своего бригадного командира».
Конечно, адмирал Беллинсгаузен, случалось, перечил и самому Николаю, выгораживая подчиненного[14]. Однако Нахимов прекрасно понимал, что «в его случае» заступничество Фаддея Фаддеевича не спасет от монаршего гнева. Но Нахимов не был бы Нахимовым, если бы предпочел уклониться, предпочел бы не оспаривать флагмана. Он был бы не Нахимовым, а разве лишь чиновником в морском мундире…
Что ж до спасения эскадры, то она действительно была спасена (хотя несколько кораблей выскочило-таки на камни) не самим по себе сигналом, а, очевидно, тем, что флагман обратил внимание на выход «Паллады» из строя и приказал переменить курс[15].
Говорят, Нахимов не только не пострадал, но даже удостоился похвалы из уст императора: «Я тебе обязан сохранением эскадры. Благодарю тебя. Я никогда этого не забуду!»
Много толков и пересудов вызвал поступок Нахимова. Ему дивились. Удивление весьма красноречивое: редкие сотоварищи Нахимова осмелились бы на нечто подобное.
В 1834 году Павла Степановича по ходатайству Лазарева перевели на Черное море. Сигналом «Флот идет к опасности» и закончилась, в сущности, балтийская жизнь Нахимова. Но вот еще что: в сигнале этом нетрудно усмотреть символику.
Николай посетил как-то один из балтийских кораблей. Императору приглянулась командирская каюта: в зеркалах отражались vis-â-vis он, Николай Палкин, и Петр Великий. Это было, уверяет современник, «очень эффектно», и «у государя явилась приятная улыбка».
Зеркала сего корабельного будуара отражали не только физиономию «царствующего благополучно», но и физиономию царствующей парадности. Деревянными придворными назвал кронштадтскую эскадру наблюдатель, отнюдь не бунтовщик; поклонника абсолютизма ужасала маршировка, перенесенная с территории на акваторию.
Однако Николаю, рассказывает другой наблюдатель, «было мало сделать из своих офицеров машины, в чем он зашел дальше своих предшественников, он захотел сделать из них машины, ничем не связанные друг с другом. Решившись истребить в их среде корпоративный дух, он прибег для этого к тайным мероприятиям, которые в конечном счете изгнали сердечность и умертвили теплое чувство товарищества…»[16].
Таков пейзаж. Безотрадный, как солончак. Однако в нем есть частности. Флот на юге отличался от флота на северо-запада. Некоторые поправки вносил географический фактор. Удаленность Севастополя от Зимнего дворца была благом. Конечно, для тех, кто желал служить, не желая прислуживать. А ведь и Лазарев однажды молвил: «Хоть я Николаю и многим обязан, но Россию на него никогда не променяю»[17].
14
В старой морской периодике попался мне следующий эпизод. На маневрах у Кронштадта в присутствии Николая Первого один корвет задел другой. «Под суд командира!» — грозно распорядился император. Беллинсгаузен, стоя рядом с царем, проворчал: «За всякую малость под суд… Молодой офицер желал отличиться… Не размерил расстояния и наткнулся… Не велика беда! Если за это под суд, у нас и флота не будет». Николай несколько смягчился: «Все-таки надо расследовать». — «Это будет сделано, но не судом», — ответил Беллинсгаузен.
15
История флотов (не только парусных, но и паровых) знает случаи, когда командиры отдельных кораблей, замечая опасность, не перечили флагману и терпели аварии. Вместе с тем известно, что пример Нахимова не пропал втуне. Об одном из таких происшествий рассказал в письме к автору этой книги адмирал Е. Е. Шведе: «На моей памяти, кажется в 1915–1916 гг., первая бригада крейсеров Балтийского флота в составе крейсеров „Адмирал Макаров“, „Баян“, „Олег“ и „Богатырь“, возвращаясь в базу, должна была войти на внутренний шхерный фарватер у такого-то острова (название забыл), но вместо этого головной корабль направился по ошибке к другому входному острову и шел опасным курсом. Тогда старший штурман крейсера „Баян“ Степанов доложил своему командиру, что необходимо поднять сигнал: курс ведет к опасности. Увидев этот сигнал, головной корабль, на котором находился адмирал, изменил курс. Если бы сигнал был поднят зря, то поднявшему его грозили бы большие неприятности. Но это не был какой-то совершенно непредвиденный случай, а, наоборот, возможность его предусматривалась законом».
16
Цит. по книге: Э. Герштейн, Судьба Лермонтова. М., 1964, стр. 295.
17
Цит. по книге: Б. Островский, Лазарев. М., 1966, стр. 167. Ср. с высказыванием хотя бы Е. Ф. Канкрина: «Я министр финансов не России, а русского императора». Нет, чувство Лазарева сродни добролюбовскому: «Русь за царя я не предам».