Вы подходили к ограде и отворяли тяжелую калитку. В саду теснились акации; желтели дорожки, обложенные по краям крупной галькой. Перед вами белел фасад и эта вот пологая каменная лестница с двумя сфинксами. В прихожей вы отдавали фуражку и пальто старику швейцару.

Потом опять лестница; но уже не местного камня, а мраморная, кажется даже каррарского мрамора, роскошная лестница с надраенными бронзовыми поручнями, И наконец, вы оказывались в Палладиуме Севастополя, как благоговейно выражался Владимир Алексеевич Корнилов.

В просторных светлых комнатах мерцало красное дерево. На английских гравюрах безмолвно кипело море, грозно круглился пушечный дым. Чучела морских птиц тускло поблескивали разноцветными пуговичными глазами. Громадная модель линейного корабля отбрасывала тень на лощеный паркет. Отлично исполненные географические карты, подвешенные на тонких штертах, плавно опускались и поднимались (для удобства зрителя) на деревянных блоках. В ненастье солидный камин полнил теплом и бликами читальню с ее глубокими креслами и двумя длинными столами — на одном вас ждали иностранные и русские газеты, на другом — журналы.

Но главное — тут было множество высоких, тяжелых, прекрасной полировки шкафов — шкафов с сотнями книг, тысячами книг, десятками тысяч книг.

Морская библиотека — гордость севастопольцев — составлялась годами, без участия казны, на доброхотные взносы. Ей служили как общественному делу, и она считалась общественным достоянием. Там сходились не ради хереса и не ради «кокеток записных», а повинуясь духовному, нравственному родству. Когда в Морской библиотеке случился пожар, его бросились тушить, как тушат судовое гибельное пламя. Когда после пожара вице-адмирал Корнилов приехал в Петербург, он не почел зазорным буквально выпрашивать деньги, чтобы пособить черноморцам в их «общественном бедствии».

Нахимов, как и Корнилов, был выборным директором Морской библиотеки. Библиотека была Павлу Степановичу заветным местом, которому отдаешь не досужий, скучливый часок, но пристальное внимание, любовную заботу.

Находились спесивые или попросту глупые люди, видевшие в Нахимове обыкновенного боцмана с адмиральскими эполетами. Ничто так не рушит это кургузое мнение, как отношение Павла Степановича к книжным богатствам, его упорное стремление заворожить «Черноморов» чтением специальной литературы.

Он был совершенно согласен с Корниловым в том, что именно они, адмиралы, обязаны думать «об этой молодежи, брошенной сюда за тысячи верст от своих родных и знакомых и которая, не имея книг, поневоле обратится к картам и другим несчастным занятиям».

Да, если б вам захотелось повидать Павла Степановича и вы не нашли бы его ни дома, ни у друзей, то непременно увидели бы в Морской библиотеке, где дышал камин и шелестели страницы.

А в другое, тоже очень известное, изящное и примечательное здание тогдашнего Севастополя можно было бы и не заглядывать — в Дворянское собрание.

Там были и огромная танцевальная зала, и бильярдная, и хорошо содержавшийся буфет, и вышколенная прислуга, умевшая потрафлять господам Однако Павел Степанович, уже будучи в чинах адмиральских, по-прежнему чуждался бального шума, кутежей, зеленого сукна ломберных и бильярдных столов.

Но едва началась осада Севастополя, как Нахимов стал наведываться в Дворянское собрание чуть ли не каждодневно.

Глава третья

«Во все это время около входа в Собрание на улице, где так нередко падали ракеты, взрывая землю, и лопались бомбы, стояла всегда транспортная рота солдат под командою деятельного и распорядительного подпоручика Яни; койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых… Огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась; приносимые раненые складывались вместе с носилками целыми рядами на паркетном полу, пропитанном на целые полвершка запекшеюся кровью; стоны и крики страдальцев, последние вздохи умирающих, приказания распоряжающихся громко раздавались в зале. Врачи, фельдшера и служители составляли группы, беспрестанно двигавшиеся между рядами раненых, лежавших с оторванными, раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев».

«Двери залы ежеминутно отворялись и затворялись; вносили и выносили по команде: „На стол“, „На койку“, „В дом Гущина“, „В Инженерный“, „В Николаевскую“. В боковой довольно обширной комнате (операционной) на трех столах кровь лилась при производстве операций; матрос Пашкевич — живой турникет Дворянского собрания (отличавшийся искусством прижимать артерии при ампутациях) — едва успевал следовать призыву врачей, переходя от одного стола к другому; с неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности данные ему приказания, зная, что неутомимой руке его поручалась жизнь собрата».

«Ночью, при свете стеарина, те же кровавые сцены, и нередко еще в бóльших размерах, представлялись в зале Дворянского собрания… Чтобы иметь понятие о всех трудностях этого положения, нужно себе живо представить темную южную ночь, ряды носильщиков при тусклом свете фонарей, направленных к входу Собрания и едва прокладывающих себе путь сквозь толпы раненых пешеходов, сомкнувшихся в дверях его. Все стремятся за помощью и на помощь, каждый хочет скорого пособия, раненый громко требует перевязки или операции, умирающий — последнего отдыха, все — облегчения страданий».

Это строки официального отчета знаменитейшего хирурга. Там же, как и в частных его письмах из Севастополя, упоминается Павел Степанович: «Видаюсь нередко и с Нахимовым»; «Здесь все… говорят о нем, как он того заслуживает — с уважением»; «Нахимов прислал мне из библиотеки много разных книг». И уже после гибели адмирала: «незабвенный Нахимов».

До войны они не были знакомы. Познакомились в осажденном Севастополе. Сближение члена-корреспондента Академии наук Николая Ивановича Пирогова с вице-адмиралом Павлом Степановичем Нахимовым диктовалось общими заботами. Но, пожалуй, не только этим.

В нравственном облике ученого и в нравственном облике флотоводца нетрудно заметить родство: глубокая, беспокойная любовь к отчизне и «брезгливость к национальному хвастовству, ухарству и шовинизму»; самозабвенная преданность делу; честность, запрещающая угодничать и приятничать; простота в обиходе и в обращении с младшими (не возрастом лишь, но и положением); наконец, негромкое, повседневное геройство.

Но война не давала Нахимову и Пирогову долгих свиданий. Они чаще всего встречались там, где жестокость войны обнаруживалась с грубой, беспощадной наготою.

Нахимов посещал севастопольские госпитали, потому что они как бы продолжали и завершали то дело, которое изо дня в день, из ночи в ночь делалось на бастионах. Все эти искалеченные и умирающие люди были Нахимову товарищами, соратниками. Он приходил к ним, чтобы сказать доброе тихое слово, прощально пожать слабеющую руку.

Среди тех, кто был повержен, обезображен, исковеркан огнем и железом, среди тех, кому теперь ничего не оставалось, кроме братской ямины на Северной стороне или жалких подаяний на бесконечных дорогах России, — среди них Нахимов видел и матросов, участников морского сражения. Того, что произошло незадолго до осады Севастополя…

1

Конец военных катастроф возникает среди пушечного пламени. Начало военных катастроф возникает при свечах дипломатических канцелярий.

Давний спор из-за «восточного вопроса» походил на тайный огонь торфяных болот. А дымом стлалось краснобайство: положение христианского меньшинства в мусульманской Турции, ключи ко гробу господню в Иерусалиме, подвластном султану, и т. п.

Речь шла совсем о других ключах, о ключах к «собственному дому», как говорили в Санкт-Петербурге: о Босфоре и Дарданеллах, этой узкой и короткой дороге в Черное море, из Черного моря.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: