Но уже и эта психология людей и их действия во время стихийных бунтов таили в себе как глубоко упрятанный крохотный зародыш, как пока еще не проявившуюся логическую возможность добрых три идеи. Ведь эта психология означала крушение взращенного почтения и доверия к трем идеям: к авторитету имущества, собственности, богатства; к авторитету власти, начальства; к авторитету религии и духовенства. Если бы кто-нибудь сумел додумать до корня, обобщить это крушение трех идей, трех авторитетов! Он нашел бы на дне три сокровища, целое мировоззрение.
Прежде всего видно, что ведь все народные волнения, бунты, восстания, при всей безмерной пестроте их поводов и обстоятельств, разыгрывались вокруг вопросов собственности и по поводу собственности. Какой-нибудь новый налог — это покушение на личную собственность трудящихся; они отказываются отдать свое имущество, прогоняют сборщика, избивают стрелков, полицию, пытающихся взять их имущество насильно, идут толпой громить контору и дом откупщика налога, отнимают у него собранные суммы, раздают их, уничтожают его имущество как незаконно нажитое за счет народа, отказываются платить всякие налоги, распространяют погромы на другие налоговые учреждения, на частные дома всех, кого называли «габелерами», то есть вложивших деньги в доходы от собирания налогов, наконец, и на дома всех богатых вообще — такова по большей части картина восстания городской бедноты, вызванного налогами. Сплошь и рядом и крестьяне огромными толпами врывались в город и сливались с толпой, вопящей на улицах, разрывающей мостовые, швыряющей булыжниками, громящей «габелеров» в отмщение за несправедливое покушение на их нищую собственность.
В деревне же бывало и так: крестьяне отказываются уплачивать какой-либо феодальный побор, отбывать какую-либо повинность земельным сеньорам — от обороны своего хозяйства, своей собственности шаг за шагом они переходят к нападению на собственность сеньоров, нажитую за их счет, громят и жгут их поместья и замки, вырубают их сады, истребляют документы, лживо подтверждающие права сеньоров на земли и на повинности; и логика схватки подчас сама собой доводила до отрицания всяких прав и монополий этих дворян, этих сеньоров, этих помещиков. Мы находим такую отмену разом всей феодальной собственности, хотя бы на словах, в разных «статьях» и программах крестьянских восстаний, в том числе в Бретани в «Крестьянском кодексе» 1675 года, а к концу XVIII века — ив бесчисленных крестьянских «наказах».
Эти накаленные рукопашные битвы лицом к лицу неимущих с имущими и по поводу имуществ при всей их близорукости пробуждали тени каких-то мыслей вообще об имуществе, о собственности и об ее отсутствии. Первым мотивом народных мятежей многие документы называют «нищету», «отчаяние» людей, которые «устали страдать» и которым «нечего терять». Но ведь каждый в толпе считал себя не грабителем, а перед совестью и ближними оправдывал свой бунт тем, что эти богатства сами незаконно и несправедливо награблены у него. Разве не знаменательно, что сплошь и рядом восставшая беднота считала «вопросом чести», громя и сжигая имущество богачей, ничего не брать себе, не грабить награбленного в свою личную пользу. За такими делами чуются уже раздумья о собственности.
Иногда в ходе боев мысль шла и дальше. Во время восстания в городе Ниоре в 1624 году мы видим во главе толпы какого-то монаха, по имени Каликст, который «проповедовал на городском рынке восстание и поучал, что грабеж припасов есть законный акт». И полтораста лет спустя, во время «мучной войны» голодных деревенских и городских низов, звучали такие же мотивы погрома хлебных спекулянтов.
Былая вера в незыблемость и неприкосновенность существующих имущественных отношений расшаталась до самого корня. Народные восстания пытались ударять по ним на практике, а это расшевеливало и тугую народную думу. Ведь надо было что-то возражать тем, кто отговаривал так действовать. Иногда пробуждающаяся мысль пытается апеллировать к «старине», «старой правде»: законны только те платежи земельным собственникам или только те подати, которые не моложе, например, времен Генриха IV. Иногда эта «старая правда» относится к мифической древности, и крестьяне требуют «вернуть им собственность на их землю», которую они якобы когда-то имели.
А подчас не видно и ссылок на старину. Просто-де надо забрать награбленное, переделить или впредь уже и оставить добро ничьим, мирским. По документам восстания в Бретани в 1675 году мы уже заметили все эти помыслы. Неизвестно, конечно, означала ли отмеченная перепуганным сельским священником «общность имуществ» практику или идею восставших крестьян, но уверенно можно сказать, что этот листок бумаги свидетельствует о глубочайшей ломке самых коренных понятий о собственности, происходившей где-то в недрах психологии и сознания народных масс Франции. Почвой этих настроений была борьба с феодальной собственностью, и без этих настроений она не могла увенчаться победой.
Но могучий взмах от отрицания до утверждения, от стихийного настроения к осознанной идее, хотя бы еще и бесконечно далекой от научной теории, впервые во Франции свершил лишь ум Жана Мелье. Дыхание он превратил в плоть. Из этих зачатков Мелье развернул цельное, страстное, непримиримое учение, обращенное к массам.
Вторая идея, возможность возникновения которой была невидимо скрыта в самом факте неудержимого половодья народных восстаний, — это идея их победы. Раз люди бьются, хотя бы и совсем стихийно, они чают победы. Они бились снова и снова, и это значит, что где-то маячила никем еще до конца не осознанная идея свержения существующих властей, стоящих на пути любого из восстаний. Идея торжества народа. Власти охраняли «порядок». Нельзя было затронуть «порядок», нельзя было шелохнуть его, не вступив в столкновение с полицией, жандармерией, судом, с администрацией городской, провинциальной, королевской, с армией, буржуазной милицией городов, вооруженным дворянством. Каждая попытка народных низов оказать какой-нибудь коллективный отпор тому или иному новому экономическому притеснению оказывалась их столкновением с властями — «бунтом». Не хватало сил местного аппарата власти для подавления «мятежников» — присылались королевские войска из центра или снимались с фронта; выдыхался авторитет местных властей — за ними вздымался авторитет самого абсолютного монарха — Людовика XIII, Людовика XIV, Людовика XV…
Падала в народе рабская покорность перед начальством. Чиновные донесения в Париж с однообразием повторяют о недостатке в народе уважения к магистратам, о растущей непокорности «черни», ее «непочтительности», «наглости». Интендант из Лангедока пишет, что новый нажим «еще увеличивает упрямство и заставляет еще сильнее разразиться неповиновение народа». Из Дофинэ: «Когда приставы приходят в деревенские общины, на них уже поднимают камни; заставить слушаться затруднительно». Из Прованса: «Этот большой народ не знает ни что такое любить своего государя, ни что такое его слушаться». Из Бордо губернатор с тревогой пишет о «частых наглых выходках и вольностях, которые позволяют себе некоторые бунтовщики, то распространяя мятежные писания, то произнося дерзкие речи даже в присутствии своих магистратов». Вот одно из восстаний потерпело поражение, но губернатор добавляет: «Неудачи, которые потерпел народ, поистине вырвали у него лишь оружие из рук, но отнюдь не бешенство и не злую волю из сердца, также и не дерзкие и мятежные речи из уст». Из Лимузена: «Народ в деревнях что-то уж слишком склонен к свободе и к восстанию». Об участниках восстания: «Они совсем не опасаются наказания и провозглашают свое преступление знаком своего мужества».
О другом восстании: власть короля «была чрезвычайно поколеблена в умах народа, и следует опасаться, что ее не удастся восстановить иначе, как с превеликим трудом». Другое донесение вторит: «Мы живем в такое время, когда не следовало бы безрассудно плохо обращаться с народом. Бесполезная суровость только вырывает из его души последние остатки его преданности государю». Из провинции Гиень: «Должен сказать вам, что в Перигоре народ начинает грозить всем, кто служит по королевским делам»…