— Гуляете? — спросил Иоци. — А я думаю, кто бы это? Дай, думаю, гляну… А это, значит, вы гуляете…
Баба с автоматом встала перед Иоци.
— Дейч? Мадьяр? — спросила она.
— Мадьяр, мадьяр! — воскликнул Иоци. — Какой к черту дейч? Мадьяр!
И тут Иоци осенило. Господи! Что же это он, старый дурак, перепугался? Ведь это не иначе как беглые. Работали у немцев и сбежали! Ясное дело! Народ толкует, что от немцев многие бегут. Наверное, и эти… Может, на родину пробираются… А он испугался!
— Тьфу ты! — сказал Иоци. — Вот ведь, ей-богу… Ну, беда!
И потянулся за тряпкой высморкаться.
— Ты откуда? Кто ты? — по-немецки спросила молодайка с автоматом. — Крестьянин?
— Крестьянин, крестьянин, — по-немецки же ответил, кивая, Иоци. — Вон наша деревня… Недалечко здесь…
— Немцы в ней есть?
— Нет, зачем? Немцы в городе…
— А бывают в деревне?
— Бывать бывают. Как не бывать? Напиться заходят, для машин воду берут.
— А можно у вас еды достать? — продолжали выспрашивать Иоци. — Можно хлеба у вас попросить?
— Попросить-то можно… — неуверенно сказал Иоци. — Люди ничего… Но вы ж беглые, э?
Молодайка смотрела Иоци в глаза.
— Да. Мы бежали от фашистов, — сказала она. — Сам видишь. Одни женщины. И у нас ничего нет. Ни воды, ни хлеба, ни одежды… У вас можно достать хлеба? Хоть немного хлеба?
Иоци и так плоховато знал немецкий, а тут еще волнение мешало. Но все же он понял.
— Немного-то можно, — сказал Иоци. — Отчего нельзя? Только ведь…
Он замялся. По деревне не раз объявляли, что, кто не донесет на дезертиров, на беглых из лагерей или на русских-парашютистов, того возьмут в тюрьму, будут судить военным судом. Выходит, самим бабам показываться в деревне днем никак нельзя. Людей подведут. А принести им хлеба ночью — тоже рискованно.
— Боишься? — спросила стриженая. Она разглядывала Иоци в упор, прямо сверлила глазами.
— Кабы я один на свете жил — ладно, — сказал Иоци. — А у меня старуха. И сын Вот ведь как!.. Откуда хоть вы взялись?
— Бежали из лагеря… Значит, не поможешь?
Иоци топтался на месте. Глаз он не поднимал, не хотел встречаться взглядом с этой, с автоматом.
— Ты погоди! — забормотал он. — Дай подумать! Подумать, говорю, дай!
А что было думать? За сорок пять лет, прожитых Иоци Забо, не так часто случалось, чтобы люди нуждались в нем и просили у него помощи. Собственная старуха не в счет — с ней судьба одна, значит, и беды пополам. Но вот чтобы чужие доверились, чтобы выпало тебе, горемыке, людей спасти — такого не бывало. И так сходилось, что решалось сейчас — человек ты или не человек, помнишь бога или забыл о нем, есть у тебя совесть или впрямь ты оставил ее в корчме у Габора, как говорит управляющий поместьем. Так сходилось, что должен ты помочь этим замученным, тощим, полуживым бабам, нельзя тебе отмахнуться от них!
Мало ли что немцы грозят! Ведь это бабы, а не солдаты! Какой от них кому вред? А не подать кусок хлеба голодному…
Иоци еще раз оглядел окруживших его женщин, цокнул, сочувственно покачал головой:
— Беда!.. Хлеба-то я вам принесу, ладно. Только до вечера потерпите. Потерпите?
Молодайка торопливо растолковывала его слова другим беглым, и, когда растолковала, Иоци увидел бледные улыбки и глаза, полные слез. Ему кивали, его трогали за плечи, словно пытались робко погладить.
— Да ладно, — торопливо сказал Иоци. — Ладно. А до вечера-то как перебьетесь?
— Ничего, — сказала баба с автоматом. — Подождем.
— Нет, — возразил Иоци. — Зачем ждать? Тут поблизости неубранная кукуруза есть. Я вас туда проведу. Погрызете малость… Только эту штуку оставь! — Он показал на автомат и повторил: — Спрячь!
Но говорившая с ним женщина прижала автомат к груди, в глазах ее Иоци прочитал недоверие и махнул рукой. Господь с ней! Не хочет бросать — пусть таскает. Хотя, конечно, лучше бы бросила. Оружие — это такая штука, что непременно когда-нибудь выстрелит. А беглым лучше не стрелять. Им бы лучше затаиться. Какие уж из них вояки! Если их без оружия поймают — одно, а с оружием — другое. Тут их не пощадят. Но если молодайка не хочет бросать автомат, ее дело…
Иоци переступил с ноги на ногу.
— Вы только гуськом идите… Чтоб не топтать сильно-то… Тут недалеко. Живо дойдем.
И хотя страшновато было Иоци, что ввязался он в такую историю, он считал, что поступает правильно, как бог велел: нельзя же отказать страждущему. Никак нельзя.
Бунцев забормотал что-то сердитое, примолк, почмокал губами, улыбнулся и затих.
Он все-таки послушался, прилег, заснул, и Кротова с нежностью глядела на его широкое, обветренное лицо, на сросшиеся брови, на туповатый, забавно срезанный на самом кончике нос, на небритый подбородок.
Она еще никогда не видела лицо Бунцева так близко, никогда не могла так долго смотреть на него без боязни выдать себя и глядела неотрывно, нежно и грустно, счастливая уже тем, что может смотреть, не мешая и не досаждая ему…
Было время — она плакала по ночам, глупая девчонка, из-за своей внешности и остро завидовала красивым подругам: тем писали записочки, приглашали их в кино и на каток, целовали в подъездах домов. А ее никто не приглашал, никто не целовал, хотя охотно принимали в любой мальчишеской компании: ценили за острый язык и за бесстрашие во всем — и в отчаянном походе за город и споре с нелюбимым учителем.
Мучители! Ей так хотелось, чтобы мальчишки заметили, что у нее тоже есть губы…
В педагогическом институте, куда Оля Кротова поступила за два года до войны, повторялась та же история, что в школе: с ней дружили, но не влюблялись. Только один раз судьба, казалось, решила улыбнуться. В сороковом году на майской вечеринке после того, как все встали из-за стола и начали танцевать, а иные парочки попрятались по углам, к Ольге подсел однокурсник Сашка Белов. Сашка вовсе не походил на пьяного, только лицо у него было красным, и, когда он предложил Ольге «прогуляться», она не отказалась. На темной лестничной площадке Сашка внезапно схватил Ольгу в объятья, запрокинул ей голову, ткнулся губами в Ольгин нос, в глаз, потом впился в ее губы, забормотал что-то прерывистое, и она обомлела, и сама обняла Сашку, и открыла губы, трепеща и робея поверить, что это происходит наяву, что к ней могло прийти счастье.
Руки у Сашки были бесстыдные, жадные, но она не отталкивала их, думая, что так, наверное, бывает со всеми и пугаться нечего. Потом с трудом вырвалась, и убежала в ужасе, и не вернулась на вечеринку, а долго бродила по улицам с пылающими щеками, даже не решаясь вспоминать грубой Сашкиной просьбы… Она не спала ночь, но утром решила: Сашку можно простить, только надо сказать ему, что они еще молоды и поженятся на последнем курсе…
Сашка встретил ее в институтском коридоре. Побагровел, спрятал глаза.
— Слушай, — сказал Сашка. — Извини, пожалуйста… Пьян был, ничего не соображал… Разве бы трезвый я подошел… Извини, а?
И так искренне это у него получилось, что Ольга похолодела.
Сашка так и не понял, почему ему крикнули:
— Подлец!
В сорок третьем году, случайно оказавшись в Москве, Ольга узнала, что Сашку убили в октябре 1941 года под Солнечногорском. Мертвые не нуждаются в прощении. Ольга решила, что Белов все же был неплохим парнем, если погиб в бою, и теперь вспоминала о нем просто как об однокурснике, о настоящем солдате.
Странно, но она, привыкшая изучать людей прежде, чем вынести суждение о них, полюбила Бунцева с первого взгляда. Ну да, он был высок, плечист, темноволос, синеглаз. Но ведь и раньше она встречала высоких, плечистых и синеглазых, однако к ним не тянуло… Ее поразили глаза Бунцева: добрые, ясные, чистые.
Она не сумела скрыть любви. Выдала себя тоскующим, страстным взглядом. И сжалась, заметив удивленный, растерянный и досадующий ответный взгляд.
Это случилось месяц назад. Ольга больше не позволяла себе смотреть на командира так, как посмотрела однажды, но что это меняло? Бунцев уже обо всем догадался и, похоже, испытывал нелепое чувство вины из-за того, что не мог ответить на любовь своей дурнушки радистки.