— Нет, владыка. Это я разумею. Ради благословения Иакова претерпел сын его.
— Гораздо отвечаешь. Тож и мы ныне претерпеваем, сыне, чтоб возвыситься и все другие языки в служении вере христовой превзойти. И превзойдем. Всему нас господь вразумит в свой срок.
А Маруша Нефедьев о печатном писании немецком сказал прямо:
— Греха в нем нет, если только печатью истинную веру прославлять. Ты о Макарии-черногорце слыхал? Нет? Тогда годи-ка!
Он вынес тяжелую, в кожаном переплете с медными застежками книгу, бережно расстегнул, раскрыл.
В глаза Федорову сразу бросились славянские буквы. И пока он жадно разглядывал пестрящие киноварью красных строк, выносных знаков и значков плотные листы, Маруша поведал:
— Это митрополитов тезка, черногорский священник Макарий еще полста лет назад печатал… Красиво?.. Стало быть, не одни немцы сие искусство ведают!.. Ты к митрополиту вхож — попроси, он тебе еще и книги Феоля покажет. Ну, Феоль — немец. Но печатал в Кракове по-нашему. Правда, буквы у него приземисты…
И, видя, что Федоров никак не оторвется от книги, вздохнул:
— Хорошо бы и нам этак книги множить. И скоро, и ошибок за каждым дуроломом править не надо… Только вот как вызнать про печать? Уж я и фряжских и немецких гостей выспрашивал и Гаспара пытал, да толку нету. Молчат, бусурмане!
…Да, жизнь в Москве начиналась для Ивана Федорова спокойно. Она привечала, открывала путь к желанному подвигу и вдруг обрушилась на голову нежданной бедой.
…Год семь тысяч пятьдесят пятый — третий год пребывания Ивана Федорова в Москве — начинался событиями, обещавшими русской земле великие перемены.
Семнадцатилетний великий князь Иван Васильевич объявил московским боярам, что намерен жениться и прародительских чинов поискать.
Думали, за пирами да играми и не помышляет Иван о делах государственных, а он…
У иных бояр по спине пробежал озноб.
Вспомнили судьбу князя Иоанна Кубенского, казненного за лихоимство по доносу ближнего великокняжеского дьяка Захарова.
Не боле других был виноват князь Кубенский, а его и не выслушал никто. И заступиться за него не успели…
Вспомнили и Афанасия Бутурлина. Вздумал пенять Ивану Васильевичу на самоуправство, на то, что древним родам не верит, — тут же, где говорил, язык отрезали.
Вспомнили убиение старого Федора Воронцова. Уж кто верней был! Еще отцом Ивана был обласкан. От Шуйских претерпел в младенчестве Ивана Васильевича. На радостях, что опять приближен, научил новгородских пищальников, помимо дьяков-мздоимцев, у самого великого князя управы искать. Новгородская простота Ивана на охоте сыскала, стала приступать с просьбами. А великий князь на коня, пищальников велел бить, сам ускакал и тут же Воронцову голову ссек. Умышлял-де на великокняжью жизнь!
А князь Михаил Трубецкой? А князь Иоанн Дорогобужский? А князь Федор Оболенский?
И те без суда казнены.
Федор-то Оболенский, отрок еще, за то только и пострадал, поди, что с великим князем обличьем оказался схож. А как не быть схожим, когда у обоих отец-то один, Шуйскими уморенный боярин Телепнев-Оболенский?
Ох, тревожно!
Никого, кроме дьяков да захудалых людишек, Иван Васильевич к себе не допускает. Сын-то Телепнева, а повадки все, как у покойного великого князя Василия. Одни Глинские, материна родня, у него в чести да митрополит Макарий — лиса хитрейшая.
И вот — на! Собрался чины прародительские искать! Это, стало быть, на царство венчаться?
..Москва приняла новость радостно. Толкаясь в толпе, Федоров слушал толки:
Теперь боярскому засилью конец!
— В возраст великий князь взошел, он и Глинских уймет!
— Он прижмет боярам хвост-то! А то посля князя Василия хозяевами были! Ни суда на них, ни управы!
— Хорошо бы…
— Ты чего сумлеваешься?
— Я не сумлеваюсь. Глинских уймет, а как женится, новая родня его опутает.
— Князя Ивана не опутаешь! Строг. Ишь, башки-то сечет княжеские! Словно репьи!
— Молод… Да питию прилежит…
— А ты не прилежишь? Ты вон намедни от кумы за полночь выбирался.
— Буде вам языки чесать! Князь Иван римских кровей. Разумей кесаревых. Он не токмо Руси, а всей земли вотчич! И теперь жди! Ополчаться станем.
— На татар не худо бы!
— А вот уймем бояр, и за агарян возьмемся!
— Ух, робята, неужто праздника дождались? А?!
В шестнадцатый день января, стоя с другими кремлевскими дьяконами на клиросе Успенского собора, Иван Федоров неотрывно смотрел на узкое, высоко поднятое лицо великого князя Ивана и ликовал душой, видя, как возлагает митрополит Макарий на голову наследника римских кесарей мономахову шапку, как отягшает его цепью и бармами, некогда присланными на Русь самим императором византийским Константином.
Свершилось!
И могуче звучал голос Ивана Федорова в оглушительном хоре голосов, возгласивших первому боговенчанному царю русскому славу:
— Слаа-ава!
А всего две седьмицы минуло — и опять довелось ему славить царя, теперь уже вместе с русской царицею, с голубицей Анастасией, дочерью покойного сокольничьего Романа Юрьевича Захарьина.
Огорчил царь Иван своих бояр: не из знатного, не из древнего рода выбрал жену себе, но из рода, его отцу верного.
Шипели в боярских теремах, что раба царицей станет, но в открытую молвить побоялись! Смирились, хоть и обманулись в надеждах.
А в Москве опять ликование!
Опять царь своей волей живет!
Быть, быть переменам!
Перемены же должны быть к лучшему. К худому-то больше некуда…
В доме Федорова еще одна радость в ту пору обрелась: Ирина ходила тяжелая, на петров день ждали разрешения. По всем бабьим приметам, носила она сына.
— Боюсь я… — тихонько признавалась Ирина мужу. — А как со мной случится что?
Кабы знать, что суждено!
Но кто мог знать?..
21 июня гулял по Москве ветерок-шептунок. Перебирал молодую листву на дубках и липках, ерошил перья ворон и галок, рябил воду прудов.
Дуло с Козьего болота, с веселых, пестрых лугов Новоспасского монастыря. Запах цветов и трав смешивался с запахом цветущих лип, слышался даже в вонючем Зарядье.
Свежий ветерок москвичей радовал. Даже подьячие в приказах шевелились бойчее обычного, а торг не опустел и к полудню. От лавки к лавке, от шалаша к шалашу двигался всякий люд: посадские, в ярких платках женки, отторговавшиеся подмосковные крестьяне, торопливые мастеровые, разные немцы в срамных своих одеяниях, безместные прожорливые попы, сытые монахи, гнусавившие милостыню нищеброды и всюду поспевающая, разбитная, ловкая, лихая пропойная сволочь.
Знакомые при встрече кланялись, улыбались и, где ни послушай, везде заводили разговор об одном: вот-де смиловался господь, послал ветерка, глядишь, и дождичка нанесет. Пора бы уж! А то совсем иссушило…
Ветерок разыгрывался, налетал буйными порывами, а облаков не приносил. Взамен облаков показалась в арбатской стороне черная зыбкая туча. Поднялась в ясном небе, загустела и, ширясь, поползла к Неглинной.
Видавший виды московский народ охнул:
— Пожар!..
…Занялось в плотничьей слободе, у церкви Воздвиженья. Деревянная церковь вспыхнула разом, как сухая можжевеловая ветка. Пока хватились, огонь уже облизывал купол, щедрые искры запаливали кровли соседних изб. Порывистый ветер далеко разносил клочья горящей соломы.
Плотничья слобода истошно закричала. Крик подхватили Серебряная и Денежная.
Слобожане принялись было обливать стены и крыши жилищ водою, растаскивать полыхавшие дворы, но гудело и трещало всюду, и люди, закрывая лица рукавами, кинулись выводить коней.
В поднявшейся суматохе одни спешили к Знаменке, другие — навстречу им, к Смоленской дороге. Кони налетали на коней, ось цеплялась за ось, в заторе учинялась свалка. В ход шли кулаки. А огонь подступал. На дерущихся дымились прожженные рубахи. Боль от ожогов распаляла людей еще больше. Кони же, осатанев от побоев, крика, огня, подымались на дыбы, опрокидывали возы, рвали постромки и, скинув хомуты, мчались, топча детей и женщин, напарываясь на колья огорож. Звонкий конский визг врезался в глухой потерянный мык вырвавшейся из хлевов скотины…