Удивительно, как меняется лицо Николая Рубцова за годы службы...
Бесследно исчезает мальчишка в бескозырке, что запечатлен на фотографии «Привет из Североморска»... Вместо него — незнакомый нам человек со значком отличника ВМФ на суконке...
Конечно, неверно было бы думать, что Рубцов искренне верил в то, что писал по заданию политуправления... Но и считать, что стихотворные опусы тех лет никак не задевали душу, тоже неверно. Многое в этих стихах — искреннее...
Осенью пятьдесят шестого года, в связи с египетскими событиями (Израиль развязал войну против Египта, и на стороне Тель-Авива выступили англичане и французы) по флоту была объявлена повышенная готовность.
«Тревоги игрались поминутно, — вспоминает Валентин Сафонов, — спали матросы не раздеваясь, да и громко это сказано — спали. Счастлив уже, коли вырубишься на полчаса — до очередной сирены. Мир, казалось, висел на волоске. Вот-вот полыхнет она, третья мировая»...
Так вот, в те дни Рубцов обмолвился, что написал заявление с просьбой отправить в Египет в составе интернациональной бригады.
— Ну и что у тебя вышло? — сочувственно спросил Сафонов.
— Толку не вышло, — ответил Рубцов. — Вызвал святой отец, прочел «проповедь». Тем и кончилось!
«Святым отцом» называли на кораблях заместителя командира по политчасти.
— 7 —
А неудовлетворенность, разумеется, была...
После побывки в Приютино, в 1957 году началась в Рубцове та внутренняя неподвластная ему самому работа, которая и сделала его истинным поэтом...
Подтверждением служат не те флотские стихи, что публиковались на страницах газеты «На страже Заполярья» или в альманахе «Полярное сияние», а, к примеру, первый, написанный тогда, вариант «Элегии»...
Но для окружающих смысл внутренней работы, происходившей в Рубцове, был непонятен, и не удивительно, что, как пишет в своих воспоминаниях Валентин Сафонов, стихи:
Стукнул по карману — не звенит,
Стукнул по другому — не слыхать.
В тихий свой, безоблачный зенит
Улетают мысли отдыхать.
Но очнусь, и выйду за порог,
И пойду на ветер, на откос
О печали пройденных дорог
Шелестеть остатками волос... —
были восприняты товарищами по литобъединению как шутка.
«Очень уж не вязалась печальная наполненность этих строк с обликом автора — жизнерадостного морячка. Впрочем, даже не то что не вязалась — противоречила ему.
Был Николай ростом не высок, но крепок. Пышные усы носил — они ему довольно задиристый, этакий петушковатый вид придавали. Короткую, по уставу, прическу, в которой если и содержался намек на будущую лысину, то весьма незначительный. Аккуратен, подтянут — флотская форма очень шла ему...»
Впрочем, и стихи, написанные в 1957 году в Приютино, тоже не очень-то вяжутся с обликом «жизнерадостного морячка»...
И все же, понимая, что во время службы на флоте Рубцов почти вплотную подошел к границе, за которой начинался уже совсем другой человек, не имеющий никакого отношения к Рубцову, которого мы знаем, что-то удерживает назвать его флотские годы потерянными для русской литературы.
Нет... Здесь, на флоте, Рубцов впервые в жизни почувствовал, что он может преодолеть собственную несчастливость, впервые почувствовал в себе силу, позволяющую перешагнуть через детдомовскую закомплексованность и стать хозяином собственной жизни.
«О себе писать ничего пока не стану, — сообщает Рубцов Валентину Сафонову. — Скажу только, что все чаще (до ДМБ-то недалеко!) задумываюсь, каким делом заняться в жизни. Ни черта не могу придумать! Неужели всю жизнь придется делать то, что подскажет обстановка? Но ведь только дохлая рыба (так гласит народная мудрость) плывет по течению!»
За несколько месяцев до «дембеля» Рубцов «некстати» (так он выразился в стихотворении «Сестра») угодил в госпиталь.
Разлучив «с просторами синих волн и скал», его увезли в Мурманск на операцию. Что именно резали Рубцову, неизвестно. На все расспросы о болезни он отвечал, что все это ерунда и операция была легкой...
«Дня три-четыре мучился, — сообщает он в письме, — потом столько же наслаждался тишиной и полным бездействием, на корабль не очень-то хочется, но и здесь чувствуешь себя не лучше, чем собака на цепи, которой приходится тявкать на кошку или на луну.
Обстановка для писания стихов подходящая, но у меня почти ничего не получается, и я решил убить время чтением разнообразной литературы. Читал немного учебник по стенографии — в основном искал почему-то обозначения слов «любовь» и «тебя», читал новеллы Мопассана, мемуары В. Рождественского в «Звезде», точнее в нескольких «Звездах», и даже «Общую хирургию» просматривал... Еще занимаюсь игрой в шахматы...
Ночами часто предаюсь воспоминаниям. И очень в такие минуты хочется вырваться наконец на простор, поехать куда-нибудь, посмотреть на давно знакомые памятные места, послоняться по голубичным болотам да по земляничным полянам или посидеть ночью в лесу у костра и наблюдать, как черные тени, падающие от деревьев, передвигаются вокруг костра, словно какие-то таинственные существа.
Ужасно люблю такие вещи.
С особенным удовольствием теперь слушаю хорошую музыку, приставив динамик к самому уху, и иногда в такие минуты просто становлюсь ребенком, освобождая душу от всякой скверны, накопленной годами...»
Любопытно тут, как — почти цитатно — перекликается это письмо, отправленное из мурманского госпиталя, с сочинением «О родном уголке», написанном еще в тотемском техникуме. Совсем немного и потребовалось покоя и уединения, чтобы зашевелилась, ожила душа Рубцова, отозвалась грустью на воспоминания о родном, зазвенела, словно струна... И одновременно с этими щемяще-сладкими видениями зашевелились, ожили в душе прежние детские страхи...
«Наверно, в предчувствии скорого расставания, — вспоминает Валентин Сафонов, — встречались мы теперь, как никогда, часто. Был самый разгар полярного лета, и алый парус солнца круглые сутки плавал над головой, не желая прятаться за сопки. Мы часами шатались по улицам Североморска — вдвоем, втроем, вчетвером. Все друзья, ровесники. Читали друг другу стихи — свои и чужие. Спорили — яростно, тоже друг друга не щадя. Мечтали о том времени, когда обретем уверенность в своих силах, чтобы написать об этом вот — о флоте, о Североморске, о юности своей на улицах Сафонова, Гаджиева, Полярной. Повести написать, поэмы...
Погода держалась на редкость теплая, и грибы на мшаниках росли чаще, чем карликовые березы. Уйма, пропасть грибов! Когда в городе дышать становилось невмоготу (изредка, а случается такое и на Крайнем Севере), мы подавались на Щука-озеро. Купались в обжигающе ледяной воде, бродили в сопках...
Как-то уехали на редакционной машине: шофер, Юра Кушак, отважившийся на самоволку Коля Рубцов и я. В озеро Рубцов входил неохотно: кусается вода, жалит! Зато обилие грибов поразило его несказанно. Радовался, как ребенок:
— Господи, да их тут косой не возьмешь!
К вечеру вернулись в редакцию и с двумя ведрами, полными отборных грибов, двинули на Восточную, к Юрке. Шагали бодрой рысцой, предвкушая, как отварим грибки да сыпанем на сковородку — экое будет жаркое! И тут случилось неожиданное: дорогу нам преградила хмельная ватага, особей этак шесть или семь. Матерятся, кулаками сучат. Запахло мордобоем. Мы с Юркой опустили ведра, готовые защищаться, а Коля проворно нагнулся и схватил с земли ребрастый булыжник.
— Не подходи! — выкрикнул с исказившимся лицом. Ватага покружилась вокруг нас и, матерясь, уступила дорогу.
— Это, кореша, не те, не они... — донеслось в спину сожалеющее, с хрипотцой. — Хотя и этим бы ввалить стоило.