Но в один, прекрасный день. Александр Афанасьевич привел в «музыкальный клуб» Антония
Степановича Аренского, и все почувствовали облегчение. «Никогда еще я не встречала человека, который Мог бы так заражать окружающих своей безграничной, непоколебимой солнечной жизнерадостностью», — вспоминала много лет спустя Варвара Леонидовна. Удивительная жизненная сила исходила от заразительного смеха, остроумия, а главное — от фортепьянной игры этого невидного человека, игры «корявой», как определил ее участник любительского кружка В.Н. Качалов, но исполненной живого чувства.
«Однажды собрались мы у Аренского в Чукурларе, — рассказывал В.Н. Качалов. — Он играл «Не зажигай огня», а Збруева пела. Как запомнились эти ялтинские вечера, теплые, тихие, темное небо, яркие звезды и сильный запах каких-то кустов…»
«Командированный на юг России для ревизии отделений Императорского Русского музыкального общества, Аренский заехал в Ялту на четыре дня, а пробыл в ней четыре месяца, — рассказывала Варвара Леонидовна. — Тотчас же по его приезде Александр Афанасьевич устроил в его честь музыкальный вечер. В гостиной были рядами расставлены стулья. Встречая гостей, прибывавших по разосланным Александром Афанасьевичем билетам, Евгения Афанасьевна и я рассаживали их по местам. Народу было масса. Избранный товарищем председателя Ялтинского музыкально-драматического общества, Александр Афанасьевич пригласил к себе всех его членов: руководителей кружков, солистов и хористов.
На вечере выступало знаменитое московское трио — Шор, Крейн, Эрлих, — гастролировавшее в то время в Ялте. После исполненного ими трио Аренского выступил сам автор. Как он играл! Всю жизнь свою вкладывал! Даже Блуменфельд, блестящий пианист, «король в музыке», как его называли в Ялте, не мог затмить впечатления, произведенного выступавшим до него Аренским.
За ужином Антоний Степанович привлекал всеобщее внимание. Столько ума в нем было, юмора! Красотой он не отличался: сутулый, взъерошенные волосы, но глаза его горели, как уголья, и он так увлекательно, так горячо говорил, что его помятое лицо казалось интересным.
Он приходил к нам каждый вечер. Мы сидели в саду под огромным ливанским кедром. Потом его срубили, а как бывало весело под ним! На его ветвях висели электрические лампочки, освещавшие стол, за которым обедали с нами Аренский, Блуменфельд и Черепнин. Антоний Степанович веселил все общество остроумными каламбурами. Однажды он предложил написать вальс на скорость. Он кончил первый — и принялся дурачиться, хохотать… После обеда мы посылали в городской сад за программой и весь вечер слушали симфоническую музыку.
Каких только Аренский не совершал эксцентрических поступков, идущих вразрез с тогдашним тоном жизни! Однажды, например, когда мы всей компанией собрались в ресторане городского сада, он вскочил на эстраду и, к ужасу моему, сыграл вальс в мою честь. И в то же время он был до церемонности учтив, что тоже способствовало его редкому обаянию.
Мы все боготворили его. Мог ли Александр Афанасьевич предположить, что, устраивая для Аренского прогулки по окрестностям Ялты, музыкальным вечера, он скрашивал последние полтора года жизни композитора?
После прощального концерта, на котором Аренский дирижировал своей Первой симфонией и вступлением к опере «Наль и Дамаянти», все его почитатели собрались у нас. Он играл. Что это была за игра! Мы все были страшно взволнованы, а он, отойдя от рояля, стал по своему обыкновению шутить, каламбурить и, наконец, продекламировал экспромт, посвященный влюбленной в него ялтинке, которая бросила ему на сцену букет роз и нечаянно угодила в лицо.
— На следующий день Аренский уехал. Александр Афанасьевич устроил ему пышные проводы, собрав на молу весь гастролировавший в Ялте оркестр Преображенского полка. У каждого оркестранта было по букету роз…»
«Антоний Степанович, страшно растроганный, долго не выпускал руку Спендиарова из своей, — рассказывал участник проводов альтист А.А. Котляревский. — Раздался первый гудок. Со всех сторон к нему потянулись с объятиями. Второй гудок. Обняв еще раз Александра Афанасьевича, Аренский взошел на палубу. Третий гудок. С шумом поднялись сходни, и пароход начал отчаливать. Спендиаров отсчитал: «Раз, два, три!» — и с возгласом: «Ура композитору Аренскому!» — мы стали бросать ему букеты».
«Когда мы забросали его розами чуть ли не до пояса, — дополнил рассказ Котляревского арфист Н.И. Амосов, — Александр Афанасьевич сделал нам знак замолчать, ожидая ответа Аренского на наше приветствие. Но композитор вынул носовой платок, поднес его к глазам, и все мы поняли, что он говорить не может».
«Три пальмы»
Мысль написать симфоническую картину на сюжет «Трех пальм» Лермонтова, несущий в себе тему насилия и попранного доверия, возникла у Спендиарова зимой 1905 года, отмеченной событиями 9 января и высоким революционным подъемом.
Работа над симфонической картиной шла легко и безостановочно. Но даже в период самых высоких творческих радостей композитор ни на один день не выпускал из поля зрения развертывавшиеся революционные события. Жадно следя за петербургскими газетами, он узнал, что забастовали учащиеся высших учебных заведений, что к этому движению примкнули ученики Петербургской консерватории и что к ним применены жестокие репрессии. Напечатанный в газете «Русь» смелый протест Римского-Корсакова против действий консерваторской администрации привел его в восхищение. Через несколько дней он прочел в газете об увольнении Римского-Корсакова из консерватории.
«Дорогой Николай Андреевич! — обратился он к учителю в открытом письме, тотчас же отправленном им в газету «Русь». — Высоко ценя в Вас честнейшего и прямого человека и благоговейно преклоняясь перед огромным значением Вашим в русском искусстве, выражаю искреннее сочувствие Вашему справедливому и благородному протесту, высказанному в письме директору С-пб. консерватории, и не могу подавить в себе чувства глубокого негодования по поводу вызванного этим протестом увольнения Вашего из консерватории — факта постыдного для уволивших, невероятного и небывалого».
Возможно, что письмо это, выражающее возмущение действиями Главной дирекции, и явилось косвенной причиной того, что при выборе директоров в учреждавшееся в Ялте отделение русского музыкального общества кандидатура Спендиарова была, отведена.
Холодом недоброжелательства, непонятным для человека, никогда не сделавшего другому зла, повеяло на Александра Афанасьевича и в период первого исполнения «Трех пальм» в Ялте.
«В конце мая я закончил симфоническую картину для большого оркестра на стихотворение Лермонтова «Три пальмы», — сообщил он Жоржу Меликенцову в письме от 7 июня 1905 года. — Пока не услышу ее в оркестре, не берусь о ней судить. Размеров моя симфоническая картина довольно солидных: около ста страниц партитуры. В конце этого месяце я сделаю пробу «Трех пальм» в играющем здесь Преображенском оркестре, и, если сочинение это меня удовлетворит, оно будет исполнено здесь публично…»
Прозвучав впервые на бенефисном концерте оркестрантов, симфоническая картина «Три пальмы» была затем включена в программу бенефисного концерта дирижера А. Фридмана. «Именно по желании публики», — подчеркнула свое сообщение газета «Крымский курьер». Это был ответ на рецензию некоего «Цикады», который, раскритиковав новое сочинение Спендиарова, поставил композитору в пример исполненную в том же концерте симфоническую картину «Утес» Цезаря Кюи.
Уколы «Цикады» сделались после второго исполнения «Трех пальм» еще ядовитее. Критик старался уверить Спендиарова, что его новая вещь «безлична, расплывчата, многословна». Но это не огорчило молодого композитора. Александр Афанасьевич был удовлетворен звучанием своей «картины». Невзирая на начавшиеся затруднения с транспортом, Спендиаров через несколько дней отвез «Три пальмы» в Петербург, притихший, если судить по запертым магазинам, и в то же время невероятно приподнятый, наполненный гулом упорно не расходящейся толпы, сквозь который прорывались обрывки революционных песен.