Вдали, на форте Алькатрас, одинокая труба играла утреннюю зорю!

ЧАСТЬ II

ГЛАВА I

Наконец настала ночь, стихли гул и волнение грандиозной битвы. Дикое возбуждение, царившее здесь, на небольшом участке обширного поля боя, давно рассеялось вместе с едким пороховым дымом, вместе с вонью паленого сукна на солдатах, сраженных снарядами, вместе с запахом пота и кожи.

Бригада, занимавшая отведенный ей участок, сперва стойко оборонялась, потом была отброшена назад, опять отбивала свои позиции и, преследуя противника, окончательно ушла вперед, оставив позади лишь своих убитых, зная о ходе сражения только то, что касалось ее собственных боевых действий и передвижений. Из надвигающейся темноты потянул прохладный ветерок и вновь принес на безмолвное теперь поле боя запах развороченной окопами земли.

Но этому ужасному святилищу молчания и смерти никто не угрожал вторжением; никто отсюда не отступал.

Нескольких раненых вынесли под огнем, а большинство так и осталось на поле среди убитых, ожидая рассвета и помощи. Ибо все знали, что в этой страшной тьме носятся лошади без всадников, обезумевшие от запаха крови или от собственных ран, и яростно наскакивают на встречных; знали, что раненые солдаты, сохранившие оружие, не всегда отличают друга от врага или от вампиров-мародеров, которые раздевают ночью мертвецов и приканчивают умирающих. Одиночные выстрелы, раздававшиеся где-то во мраке, не привлекали внимания после жаркой дневной перестрелки: одной жизнью больше или меньше — что это значило по сравнению с длинным списком жертв дневного побоища!

Но с первыми лучами утреннего солнца, когда из лагеря медленно вышел санитарный взвод, страшное поле ожило словно по волшебству. На расстоянии мили за линией боя солнечные лучи осветили первую жатву смерти — там, где стояли резервы. Грудами лежали солдаты, сраженные снарядами или шрапнелью, перелетевшими линию фронта и упавшими в резервные шеренги. Поднимаясь выше, солнце осветило и зону ружейного огня — здесь убитых было больше, они лежали, как упали, сраженные наповал, навзничь, с раскинутыми руками и ногами. И странно: коснувшись этих мертвых лиц, солнце не озарило на них выражения боли и страдания, нет, скорее это было удивление и суеверное смирение. А у тех, кто, получив смертельную рану, в агонии извивался на земле, пока не застыл навек, на лицах можно было прочесть, что смерть пришла к ним как избавительница; у некоторых даже застыла на губах слабая улыбка.

Солнце озарило главную линию боя, причудливо изогнутую вдоль стен, заграждений и брустверов, где мертвые лежали в тех же позах, в каких вели огонь, но уткнувшись лицом в траву, а их мушкеты все еще опирались на бруствер. Под картечью вражеской батареи, расположенной на холме, они приняли сравнительно легкую смерть: пули попали им в голову или в шею.

Теперь все поле лежало, залитое солнечным светом, испещренное самыми фантастическими тенями от сидящих, согнувшихся и полулежащих окоченевших трупов, которые могли бы послужить моделями для собственных надгробий. Какой-то солдат, опустившийся на одно колено, охватив оцепеневшими руками голову, выглядел как статуя Скорби у ног своего мертвого товарища. Какой-то капитан, которому прострелили голову, когда он взбирался на насыпь, лежал на боку, раскрыв рот, в котором застыли слова команды, и продолжал указывать саблей путь своим солдатам.

Но только поднявшись еще выше, солнце озарило наконец самое ужасное место боя и словно задержало здесь свои ослепительные лучи, чтобы лучше осветить его для тех, кто пришел на помощь.

Вблизи линии фронта протекал ручеек. Здесь вечером накануне сражения наполняли свои фляги и друг и недруг, стоя бок о бок с чисто солдатской беспечностью, а может быть, под влиянием более возвышенного чувства нарочно не замечая друг друга; а потом сюда же тащились, ковыляли и ползли раненые; здесь они толкались, ссорились и дрались из-за глотка драгоценной влаги, которая утоляла их лихорадочную жажду или навсегда избавляла их от мучений; здесь, выбившись из сил, стиснутые и раздавленные в толпе, они падали в ручей, окрашивая его кровью, пока не запрудили течение и вода, алая и гневная, не вышла из берегов, затопляя хлопковое поле, и разлилась широко, поблескивая на солнце. А милей ниже этой плотины мертвых тел все еще еле струился ручей, и санитарные лошади фыркали и пятились от него.

Санитары продвигались медленно, выполняя свою работу умело и как будто равнодушно, а на самом деле с той автоматичностью, которая спасает от сильных душевных потрясений. Один только раз они дали волю своему негодованию, натолкнувшись на убитого офицера с вывороченными карманами; рука его еще была крепко прижата к застегнутому жилету, как будто он до последней минуты сопротивлялся насилию. Когда санитары разжали окоченевшую руку, что-то выпало из жилетного кармана на землю. Капрал нагнулся, поднял запечатанный конверт и передал его офицеру. Тот принял его небрежно, зная по долгому опыту, каково содержание всех этих трогательных писем к родным, и опустил в карман кителя, где уже лежало с полдюжины других писем, подобранных в это утро. Взвод двинулся дальше, а немного спустя принял положение «смирно» при виде офицера, медленно проезжавшего верхом вдоль линии фронта.

Когда он приблизился, на лицах солдат отразилось нечто большее, чем простое уважение к начальнику. Это был генерал, командир бригады, командовавший вчерашним боем, — молодой человек, стремительно выдвинувшийся в первый ряд военачальников. Его неукротимое мужество повело бригаду в атаку, предотвратило ее поражение при подавляющем численном превосходстве противника и помогло ей снова сплотить свои ряды, а его упорная воля воодушевила офицеров и внушила им чуть ли не мистическую веру в его счастливую звезду. Этот человек совершил то, что казалось немыслимым, даже неразумным и противоречащим стратегии: по непонятному приказу своего начальника удержал неукрепленную позицию, которая, казалось, не представляла ценности и требовала лишь жертв, — и был увенчан победой.

Бригада понесла жестокий урон, но раненые и умирающие приветствовали его, когда он проезжал, а оставшиеся в живых преследовали противника, пока звук трубы не отозвал их обратно.

Для такого успеха генерал казался слишком юным и цивильным человеком, хотя его красивое смуглое лицо дышало энергией и он не любил тратить лишних слов.

Его зоркий взгляд уже заметил ограбленный труп офицера, и он нахмурился. Когда капитан санитарного взвода отдал ему честь, генерал коротко сказал:

— Разве не было приказа открывать огонь по всякому, кто оскверняет убитых?

— Так точно, генерал! Но эти гиены не даются нам в руки. Вот все, что бедняге удалось спасти от их когтей, — ответил офицер, протягивая запечатанный конверт. — Адреса не имеется.

Генерал взял конверт, осмотрел его и сунул за пояс.

— Я позабочусь об этом сам.

С каменистой дороги по ту сторону ручья послышалось цоканье копыт. Генерал и капитан обернулись. К ним направлялась группа офицеров.

— Штаб дивизии, — тихо сказал капитан и отступил на несколько шагов.

Группа ехала неторопливо, впереди командир на сером коне — таким он и вошел в историю. Это был плотный, небольшого роста человек с седеющей бородой, тщательно выстриженной вокруг твердого рта, с благообразной внешностью серьезного и почтенного сельского священника, которую не могли изменить ни генерал-майорские погоны на широком кителе, ни солдатская посадка в седле.

Очевидно, он заметил бригадного генерала и пришпорил коня, когда тот тронулся ему навстречу. Штабные несколько отстали, наблюдая не без любопытства встречу самого главного генерала армии с самым молодым. Дивизионный генерал ответил на приветствие и тотчас же, сняв кожаную перчатку, протянул руку командиру бригады.

Герои не любят лишних слов. Построившийся санитарный взвод и офицеры штаба услышали немногое:

— Халлек говорил мне, что вы из Калифорнии?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: