Вспомнилось Усману злое отчаяние отца, торговавшего мешок джугары у худого, как жердь, алтыарыкского крестьянина. Не сошлись на какой-то мелочи — алтыарыкец уперся как бык, стоял на своем. Так и уехали, не купив зерна.
Дома говорили с тревогой, недоумевая: каждый год дорожает на базарах зерно. Люди точно сбесились: все сеют хлопок — за него больше платят. Ячменя, пшеницы, джугары на поливных землях становится все меньше. Русский начальник, наезжавший из Нового Маргилана, арык-аксакал — главный человек на арыке, распределявший воду между кишлачными, оба каптархонских бая — нижний и верхний — все твердят одно: хлопок, хлопок. Поистине мир сошел с ума.
Откуда было знать правоверным мусульманам из нищего кишлака Каптархона и тому прижимистому алтыарыкскому дехканину, не уступившему отцу Усмана нескольких жалких таньга на базаре за джугару, что волею исторических судеб все они вовлечены отныне в глобальную мировую экономику, отмеченную с началом шестидесятых годов девятнадцатого века резким спросом на азиатский хлопок.
Вожделенное хлопковое волокно занимало в ряду многих причин военно-политического, экономического и внешнеполитического характера, обусловивших прямую колонизацию царизмом местных феодальных ханств, не последнее место.
Гражданская война на Североамериканском континенте принесла с собой ослабление тамошнего хлопкового экспорта. Залихорадило русскую хлопчатобумажную промышленность, питавшуюся преимущественно заокеанским волокном. Сырьевой голод стоял у ворот текстильных производств. О «надобности в бухарской бумаге», о «таинственном, но непреодолимом тяготении России к Востоку», о невозможности «строго миролюбивой политики при соприкосновении с племенами полудикими» заговорила с подозрительным единодушием российская разношерстная печать — от либерального «Голоса» до консервативных «Московских ведомостей».
Ввоз туркестанского хлопка в пределы Российской империи увеличивался многократно. Цена его к 1864 году по сравнению с 1860-м поднялась и пять раз.
Русский фабрикант-миллионер с лихорадочностью утопляемого подталкивал колеблющееся правительство на экспансию в Азии: у него горели барыши.
Вот небольшая справка. В 1890 году под хлопком в Туркестане лежало 50 тысяч десятин земли, в 1895-м — 110 тысяч, в 1901-м — 210 тысяч, в 1911-м — 267 тысяч десятин. К 1900 году среднеазиатский хлопок обеспечивал уже четвертую часть потребности текстильной промышленности, а к началу первой мировой войны — половину этой потребности.
Надо ли удивляться, что при подобной беспроигрышной, в сущности, игре российский финансовый капитал и в первую голову его высочество Русско-Азиатский банк щедро субсидировали возникавшие там и тут туркестанские заготовительные и торгующие хлопковые фирмы, а те, в свою очередь, более мелких жучков, непосредственно уже, лицом к лицу, что называется, обиравших по осени мелкого производителя, держа его круглый год на жалком пайке нищенского жульнического кредита.
Так, через множество приводных ремней колонизаторской машины доходила воля «мануфактурной империи» до полуголодной, лишившейся значительной доли своего зерна Каптархоны. И, окончательно запутавшись в малопонятном ему мире рыночной, товарной конъюнктуры, положившись целиком на волю всевышнего (иначе говоря, на все махнув рукой), запахивал Юсуфали последний свои незаложенный клочок глиноземного клинышка под хлопок, надеясь в душе, подобно остальным, что, может, и вправду принесут три-четыре мешка осенней ваты немного денег в дом…
Замкнут, нелюдим в думах своих о хлебе насущном древний кишлак. Где-то за перевалами, в далях неоглядных разрывается от противоречий, гудит набатом растревоженный беспредельный мир… Царь расстрелял в Петербурге безоружных рабочих… В Ташкенте, Перовске, Кизил-Арвате боевые рабочие дружины закупают револьверы, изготовляют самодельные бомбы. По примеру черноморского «Потемкина» восстали солдаты резервного батальона и артиллерийского склада ташкентской крепости… Мир бурлит, обливается кровью, идет на баррикады.
…Но это где-то там, на другой планете. Тут, в Каптархоне, как сто, как тысячу лет назад, как во времена старца Ноя, оседает к вечеру оранжево-невесомая пыль, поднятая арбами на Аувальской дороге, садится за верхний кишлак солнце, дым кизячный зависает над остывающими двориками, плывет — слоисто, медленно — над полуосвещенными крышами, цепляясь за кроны деревьев, истаивая незаметно, мешаясь с синими сумерками…
Но жестоко ошибется тот, кто примет за подлинную суть Голубятни начала двадцатого века эту приземленную сцепку из «Сказок тысячи и одной ночи».
С каким смятением и надеждой ждал ту весну и лето за ней (и осень недальнюю) Юсуфали, сколько молитв вознес лоскутному полю! Думал, пугаясь собственной смелости: пудов бы пятнадцать сложить на хирман и — прощай нужда, опостылевшая жизнь в долг.
Рассчитался б сполна с кровососом Абдурахманом, мяснику бы задолженное вернул — глядишь, еще б осталось чего в поясном платке. Быка бы купил, в пару к своему — с двумя бы он развернулся!.. Хозяйство поднял. Усмана б, старшего, в мечеть отдал к имаму — учиться. Да мало ли чего?..
В кулак зажал волю Юсуфали. Взял в аренду, на началах музара-ат — товарищества — добрый кусок земли у Абдурахмана (в последний раз, конечно). Получил хозяйский инвентарь, семян посевных десяток пригоршней, продовольствия в долг все за четвертую часть ожидаемого урожая: Абдурахману — три четверти, ему — остальное. Все на законном основании, буква в букву по шариату: «Музара-ат есть вид товарищества, в котором один из товарищей приносит свою землю, а другой — свой труд» (умели, дьяволы, и три шкуры драть с ближнего, и выражаться красиво).
Пустой оказалась затея. В полуторастраничной своей биографии Юсупов пишет: «…С семилетнего возраста начал работать с отцом у баев…» Более точное указание находим в регистрационном бланке члена КПСС (партбилет № 05953935): «…Март 1908 — ноябрь 1910: кишлак Каптархона Алтыарыкской волости Ферганской области. Батрак. Вакуфная (церковная) земля».
Ясно как божий день: не принесла хлопковая запашка отчаявшемуся Юсуфали ни ваты, ни денег. От хорошей жизни не отдают семилетних сыновей в батраки, да еще в мечеть, куда учеником мечтал недавно пристроить первенца.
Кончилось короткое Усманово розовое детство.
— Браво, браво, вы прекрасный садовод, господня Мартыненко! Позвольте полюбопытствовать, кто творец сей гениальной ирригации?
— А-а, местные тут одни. Сезонники. Работают у меня с весны. Ничего, стараются. Что, действительно неплохо?
— Не неплохо, а, уверяю вас, гениально! Система чигирей, плотника эта хворостяная… Преотличнейшая работа. Не перестаю удивляться землеустроительному искусству этого народа.
Хозяин сада, начальник горчаковской багажной конторы Мартыненко, притворно зевнул в ответ:
— А бог его знает — выше ли, ниже, господни Синявский. Я в этих земледельческих тонкостях, между нами, не очень… На дороге дел хватает. Сад этот, можно сказать, для отдохновения души.
Гость, моложавый, смахивающий на земца-либерала, заведующий областной ирригацией Ферганы Клавдий Никанорович Синявский, щурился иронически, глядя ему в переносицу. «Как же, как же, — думал он, — знаем мы вас, жан-жак руссов. Вы из этого отдохновения небось четыре тысячи ежегодно дерете со скобелевского гарнизона за абрикосы и виноград». Он понимал: увлек его Мартыненко к себе буквально с вагонной подножки неспроста. Наверняка затеет разговор насчет землицы — где бы ухватить подешевле. Делец, каких поискать.
Вслух он сказал:
— Мне пора, наверное…
— Э нет, без чая я вас не отпущу! — Мартыненко цепко ухватил его за талию, тянул к деревянной верандочке, увитой виноградной молодой лозой. — Вон и накрыто уже. С дорожки рюмочку, знаете ли… на свежем воздухе.
Отвязаться от него не было сил. Впрочем, отвяжись он тогда, упустил бы случай, о котором потом, спустя много лет, рассказывал всегда охотно, как о ярчайшем примере неисповедимой странности человеческих судеб.