Сгруппировав эти подсчеты и основные выводы из них под общим названием «Новое определение размеров молекул», Эйнштейн послал все это в качестве диссертации на степень «доктора философии» в Цюрихский университет. Диссертация уместилась на двадцати одной страничке и была посвящена «моему другу Марселю Гроссману». Профессора Клейнер и Буркхардт одобрили ее и представили на факультет, где не обошлось без насмешливых замечаний по адресу «желторотых молодых людей», которые «воображают, что им удалось наколоть на булавку атом»! Все обошлось, впрочем, благополучно, и Цюрихский университет мог поздравить себя с новым доктором философии. Несмотря на громкое звучание этого ученого титула, ему не соответствовало в швейцарских условиях ничего, кроме простой формальности. Степень вручалась без особых хлопот лицам, имеющим дипломы высших учебных заведений страны. Среди почтово-телеграфных чиновников бернского почтамта были также и «доктора философии»…
Академические лавры, о которых шла речь, не могли таким образом привлечь к себе особое внимание. Иначе было с содержанием работ, относящихся к броуновскому движению. О впечатлении, произведенном эйнштейновской теорией и ее экспериментальным подтверждением, можно судить по воспоминаниям современников: Находившийся тогда в Европе знаменитый исследователь заряда электрона Роберт А. Милликэн записал это впечатление в следующих кратких выражениях: «То был конец атаки энергетической школы против кинетической атомной теории. Атака провалилась (had collapced)!»
Директор бернского бюро патентов Галлер вызвал Эйнштейна и, показывая на лежащую на столе кипу журналов, сказал:
— Насколько я понимаю, вы сделали важное открытие. Доказательство реальности атомов. Всего только! Когда вы успели это, молодой человек?
Эйнштейн ответил:
— Что вы, господин директор, это лишь развитие некоторых идей Максвелла и Больцманна… Галлера было нелегко сбить, и он продолжал:
— Вам известно, какое напряжение возникло сейчас вокруг атомной проблемы? Страсти накалены, и не хватает только, чтобы об атомах заговорили с трибун парламентов. Что скажут господа Мах и Оствальд! Что же вы молчите?..
— Я не задумывался еще об этом, господин директор.
— А над чем же вы задумывались, позвольте вас спросить?
— Я ожидаю откликов на две другие работы, которые посланы мною в «Анналы физики». В первой из них — она уже напечатана — говорится о квантах света. В другой… Мне трудно будет объяснить сейчас в двух словах содержание этой второй статьи, герр директор…
2
О содержании этих двух статей знал пока лишь небольшой кружок друзей, собиравшихся в двух тесных комнатах на Крамгассе, 49, либо в дешевом кафе «Олимпия», а иногда на квартире инженера и сослуживца Эйнштейна, итальянца Микельанджело Бессо. Они называли себя «веселой академией» — на пять членов академии приходились, впрочем, лишь два ученых диплома! Братья Пауль и Конрад Габихт и известный уже нам Морис Соловин были еще студентами. За кружкой пива они обсуждали занимавшие их вопросы. Предметом обсуждения были новые книги, главным образом на философские темы, в том числе «Наука и гипотеза» Пуанкаре, «О сущности вещей в себе» Клиффорда, «О гипотезах, лежащих в основании геометрии». Риманна. Они прочли, кроме того, «Антигону» Софокла, «Андромаху» Расина и большую часть «Дон-Кихота». «Бывало так, — вспоминал Соловин, — что, прочитав страницу, или полстраницы, или даже одну фразу, мы останавливались и начинали дискуссию, продолжавшуюся подчас несколько дней». Говорил Бессо, жестикулируя и возвращаясь к неизменному коньку — философскому кредо великого своего земляка Галилея: «Природа сначала создала вещи по своему усмотрению, а затем уже умы человеческие, способные постигать (и то с большим трудом) кое-что в ее тайнах». — «Но Мах…» — пытался заметить кто-нибудь. Оратор отвечал на это страстной филиппикой. Нет, Мах не пользовался большим кредитом в доме Микельанджело Бессо!
Шумные дискуссии, тонувшие в удушливом сигарном дыме и прерывавшиеся игрой на скрипке, — играл Эйнштейн, Соловин сопровождал его на флейте — не вызывали особой радости у Милевы Марич. «Можно ли так безрассудно тратить время?» — спрашивала она, прибирая за гостями окурки и груды пепла — единственный, по ее мнению, вещественный след трудов знаменитой «академии». Эйнштейн, по-видимому, не разделял ее точки зрения, и его собеседников поражала та способность сосредоточения, которая уводила его в эти часы далеко за пределы обыденного. Запомнился, например, случай, происшедший четырнадцатого марта, в день рождения Альберта, когда решено было попотчевать именинника редким лакомством — русской икрой, отведать которую Эйнштейн давно собирался. Веселой гурьбой все отправились в «Олимпию» и там в разгаре торжества преподнесли на тарелке заранее припасенный сюрприз. Эйнштейн в этот момент говорил о ньютоновском законе инерции и о возможном его физическом объяснении. Он отправил себе в рот икру и продолжал комментировать закон инерции. Когда икра была съедена и оратор остановился, чтобы поставить невидимую точку, собеседники спросили его, знает ли он, что он сейчас съел. «Нет, а что?» — «Это была икра!» — «Как, неужели это была икра?» — воскликнул Эйнштейн с грустью, и долго еще случай с икрой служил темой для веселых воспоминаний.
Бесспорно было также для членов «академии», что их рассеянный собрат способен не только к самоуглублению, но — при случае — и к злой иронии и беспощадному сарказму. Морису Соловину пришлось испытать это на себе, когда, не утерпев, отправился он однажды на концерт приехавшей в Берн музыкальной знаменитости. Между тем на этот же самый вечер в квартире Соловина был назначен очередной сбор «академии». На повестке значился один из трактатов Юма. Желая спастись от гнева своих коллег, Соловин оставил на столе в своей комнате тарелку со сваренными вкрутую яйцами и другою снедью и приколол записку, сообщавшую по-латыни: «Amicis carissimis ova dura et salutem» («Дражайшим друзьям — яйца вкрутую и привет!»). Вернувшись в полночь домой, он увидел свою комнату перевернутой вверх дном и окутанной дымом от сожженной на полу бумаги. Приколотая к стене записка, написанная рукой Эйнштейна, гласила: «Amico carissimo fumum spissum et salutem» («Дражайшему другу — густой дым и привет»!).
…Летними ночами после очередного «заседания» отправлялись они пешком на гору Гуртен, что к югу от Берна, встречать солнечный восход. Вид звездного неба приводил их в радостное волнение и заставлял рассуждать на астрономические темы. Окаменевшая симфония Альп побуждала к замечаниям, касавшимся тектоники, горообразования и прочих геологических проблем. К наступлению зари они достигали вершины и с трепетом ожидали появления солнца.
Опершись на посох и переводя дыхание после крутого подъема, вглядывался Альберт Эйнштейн в ночную мглу, окутывавшую горную цепь и долину. Далеко внизу, сокрытый колеблющимися волнами предутреннего тумана, был Берн. Вдруг брызнули первые лучи, и все окрасилось нежным розоватым сиянием, и сквозь прорывы в клубящейся серой пелене вспыхнули крыши Берна.
Раздел за разделом, строка за строкой, вдвоем с Бессо он проверял и шлифовал черновые наброски своих рукописей, В одной из них фигурировало странное словцо «кванты», введенное в физику Максом Планком. Латинское слово «квантум», правда, известно было каждому гимназисту и означает в переводе «количество», «порция», но эта лингвистическая справка еще не разъясняла глубину переворота, внесенного берлинским близоруким профессором в физическую картину мира. Как часто бывает в истории науки, сам Планк на первых порах угадывал значение сделанного им открытия лишь ощупью и далеко не в полной мере.
Планка интересовала обнаружившаяся в конце XIX века крупнейшая неувязка между теоретически выведенной (из уравнений Максвелла) формулой распределения энергии между различными длинами световых волн, испускаемых идеально-поглощающим («абсолютно черным») телом, и реальным распределением. Неувязку оказалось возможным устранить, если принять, что энергия световых лучей излучается, как уже говорилось, не сплошной струей, а «капля за каплей», квант за квантом, причем количество энергии, содержимое в каждой «капле», пропорционально частоте и обратно пропорционально длине световой волны. Самый богатый энергией квант поэтому, если взять видимую глазом область лучей, оказывается у наиболее коротковолновых — фиолетовых — лучей и равен примерно миллиардно-миллиардной доле калории. Самый малый принадлежит длинноволновым — красным — лучам и еще в два раза меньше. Множитель пропорциональности между количеством энергии, сосредоточенной в кванте, и частотой излучения был обозначен в планковой формуле буквенным знаком h, но никто, повторяем, и прежде всего Планк, не мог поверить тогда, что за этим значком скрывается «мировая постоянная», лежащая в основе микромира.