Живое, полное страдания лицо обернулось к нему, черные завораживающие глаза глянули в душу:

— Долгий парламент освободил меня. Судный день наступил точно в предсказанный срок — не для всей Англии, а для ее гонителей. 10 января 1645 года, ровно через девятнадцать с половиной лет после того, как я услышала голос, Лод, гроза и ужас всех добрых англичан, был обезглавлен. Все, кто преследовал меня и чинил зло, рано или поздно получили воздаяние. И вот сейчас, когда главный преступник, Карл Стюарт, должен дать ответ за свои злодеяния, я решилась перепечатать мои предсказания — те, что я издала в Амстердаме… Они вышли только что, и вот я привезла их вам, с глубоким почтением склоняясь перед вами…

Из складок темной шали на груди она достала свернутые трубочкой листы и протянула ему.

— О, благодарю вас.

Кромвель надел очки и углубился в чтение. Без сомнения, эта женщина чувствовала то, что надвигалось на Англию. Она и вправду предрекала погибель Карлу:

«Из Вавилона песнь моя,
К тебе, Сион любви.
В ней правды больше, знаю я,
Чем думаете вы.
Царь Валтасар созвал на пир
Наложниц, лордов, слуг,
Ему подвластен целый мир,
Он Фебу с Вакхом друг…
Но чья рука как бы в огне,
Сквозь пиршества угар
Выводит буквы на стене?
Страшися, Валтасар!»

Кромвель снял очки, посмотрел в лицо женщине.

— Но почему именно мне?

Она протянула тонкую, в кольцах, руку:

— Вы посмотрите на первой странице, там надписано.

Он вернулся к началу. Наискось над заголовком бисерным изящным почерком было выведено: «Миссия Армии. Се он грядет с десятью тысячами святых своих чинить суд над всеми». Он усмехнулся.

— Но не все из нас — святые, — сказал он осторожно.

— Не все — может быть, — ответила леди с достоинством. — Но я верю в вас. И благодарю.

Она поднялась, что-то шевельнулось у двери ей навстречу, и Кромвель только сейчас заметил молодого человека, молча стоявшего у входа во все продолжение разговора. Он вгляделся в румяное, свежее лицо, доверчивое, с круглым подбородком и светлыми пушистыми усами, и вдруг узнал:

— Лейтенант Годфилд! А вы какими судьбами? Хотите повидать отца?

Генри вытянулся:

— Сэр, я теперь служу у майор-генерала Скиппона. Мой полк ушел к Колчестеру, пока я лечился от ран.

— Но что привело вас сюда?

— Я сопровождаю леди Дуглас. Майор-генерал отпустил меня. Нельзя же ей было отправиться одной — на дорогах опасно.

— А скажите… — какая-то очень полезная мысль шевельнулась в голове Кромвеля, не оформившись еще окончательно. — Постойте… Дик сейчас отведет миледи в дом, где ей можно будет поужинать и расположиться на ночлег. А мы с вами немножко потолкуем. — Он обернулся к женщине. — Мадам, я благодарю вас от всего сердца за ваш трогательный дар, за ваше доверие. Но вам надо отдохнуть. Ричард! Проводи миледи к Ашеру, там ей будет удобно. Да посмотри сам, чтобы она ни в чем не нуждалась. Доброй ночи, мадам, завтра утром я сам провожу вас. Я не настаиваю, чтобы вы гостили здесь подольше — мы осаждаем крепость, и в нашем лагере небезопасно…

Он проводил гостью к выходу, потом обернулся к Генри, и с лица его разом сбежала улыбка.

— Сядем, — сказал он. Они сели к столу, и генерал на минуту прикрыл глаза рукой. Он мысленно увидел перед собой бескрайнее Коркбушское поле, наводненное красными мундирами, холку своего вздыбившегося вороного и круглые, белые от ужаса глаза этого лейтенанта под нависшими копытами коня… Да, юноша связан с левеллерами, которые требуют суда над королем, всеобщего избирательного права, введения республики и новой конституции — «Народного соглашения». И хотя Кромвель недолюбливал левеллеров и побаивался их плебейского демократизма, который представлялся ему опасным, он сознавал, что сейчас, когда силы их столь возросли, с ними во что бы то ни стало надо договориться. Нельзя ли дать знать об этом зятю Айртону через молодого офицера…

— Скажите, — он оторвал руку от лица и доверительно глянул на лейтенанта. — Что там, в Лондоне? Парламент меня поносит по-прежнему, а?

Генри спрятал глаза.

— Да нет, — ответил он не очень уверенно. — После того доноса, Хентингдона, вы знаете… вроде бы ничего…

Кромвель знал. Майор его собственного полка донес в парламент, что он, Кромвель, будто бы собирается погубить всю королевскую семью, низвергнуть парламент и единоличным правителем стать у власти. Клевета была напечатана, разошлась по всей Англии, ее повторяли и друзья и недруги. Теперь еще эта леди с анаграммой… Все подозревали его в своекорыстных намерениях. Надо разубедить их. Надо, чтобы все шло как бы само собою, без его участия. А для этого надо договориться с левеллерами — пусть действуют они…

— Лейтенант Годфилд, — сказал он и теплым отеческим жестом положил ладонь на рукав Генри. — Я знаю нашего отца как прекрасного офицера и верного друга. Могу ли я доверять вам?

Генри сглотнул от волнения и кивнул с готовностью.

— Завтра я дам вам одно письмо. Оно должно попасть прямо в руки моему зятю Айртону, и никому больше. Надеюсь, вам ясно. — Он посмотрел Генри прямо в глаза и остался доволен: преданный, открытый, бесстрашный взгляд. Мальчик будет достоин отца, если… Если не выберет левеллеров. Он встал.

— Доброй ночи, лейтенант. Да благословит вас господь.

Назавтра темная старомодная карета с кожаной завесой вместо двери резво катилась на юг по равнинам средней Англии. Генри сидел рядом с леди Дуглас, и они, как дети, перебивая друг друга, обсуждали вчерашнее.

— Я говорила, я говорила, — твердила восторженно Элеонора Дуглас, — он человек необыкновенный, великий человек, ему суждено… о, ему суждено совершить многое!

Генри кивал головой. Он не переставал восхищаться этой женщиной. С тех пор как он попал к ней в дом тогда, в мае, едва живой от ран и потери крови, она заменила ему и мать, и сестру, и даже образ Элизабет Клейпул в его душе поблек, отодвинулся куда-то. Ему было безразлично, сколько Элеоноре лет, — с ней всегда было интересно. Глубокие и очень верные политические наблюдения (о, она хорошо знала свет, бывала при дворе и испытала многое!) она перемежала с невероятными мистическими откровениями, полубезумными фантазиями, а иногда — взбалмошными выходками, вроде этой поездки к Кромвелю. Многие годы тюрьмы и бедствий дали ей силу, трезвый житейский взгляд на вещи и бесстрашие.

Короче, Генри пребывал в плену эти полгода — в восхитительном плену на обитых штофом диванах, среди старинных портретов, фолиантов, предсказаний; он стал ее пажом и поверенным; он помогал ей составлять анаграммы и никогда не уставал слушать ее живую изысканную речь, полную и пафоса, и юмора одновременно. Из-за нее-то он, когда поправился, и не стал догонять свой полк, ушедший сражаться к Колчестеру, а поступил в лондонскую милицию[2] генерала Скиппона и каждую минуту, свободную от дежурств и учений, проводил у нее.

— Вы правы… — он обдумывал то, что она сказала. — В нем так много силы. И знаете еще что? Я вчера смотрел на него… Лилберн, по-моему, ошибается. Кромвель произвел на него впечатление честолюбца, который стремится к личной славе, а не к свободе народной.

— Ну что вы, Генри! Не слушайте своего одержимого Лилберна! (Господи, как трясет, ну что за дорога!) Кромвель, говорю вам, великий человек. Он, и никто другой, спасет Англию. — Она вдруг сжала ему руку. — А знаете, я нынче ночью о вас думала. Я ведь вам тоже обещала анаграмму. Прежде всего, «не лги» — говорят ваши буквы. Это я всегда знала, вы честный юноша, достаточно взглянуть вам в лицо.

вернуться

2

Войска лондонского ополчения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: