Потемневший, осунувшийся ходил Курако по заводу. В доменной будке лежали нетронутыми свежие номера журналов.
— Эх, Павлыч, — говорил он Бардину, — точно сдавили мне плечи тисками, и вот задыхаюсь я, барахтаюсь, машу руками и не могу развернуться...
Перед Курако вырастала стена, о которую разбивались все его надежды, все широкие технические замыслы. Сознавал ли он, что в условиях существовавшего в России строя ему не дано совершить задуманные им грандиозные планы? Думал ли он о грядущей революции, которая сметет все рогатки на пути к подлинной технической культуре?
Вернувшись из ссылки, Курако не утратил революционных настроений. Еще 16 декабря 1910 года начальник Донского охранного отделения сообщал департаменту полиции: «Помощник начальника доменных печей на заводе Новороссийского общества в поселке Юзовка, Михаил Константинович Курако, пользуясь доверием среди заводской рабочей массы, а в особенности среди лиц, причастных к революционным организациям, постоянно отдает предпочтение последним при приеме на работы, и в его квартире можно встретить лиц или административно высланных или явно политически неблагонадежных, обращающихся к нему то за советами, то за материальной помощью, в которой он им не отказывает».
В следующем году, 27 июля, начальник Екатеринославского губернского жандармского управления уведомил департамент полиции, что Курако обыскан и отдан под негласное полицейское наблюдение местной полиции в Юзовке. В этом уведомлении говорится: «В правление отдела «Союза русского народа» села Каменского было подано заявление от имени членов союза, как это значится в начале текста, о действиях начальника доменных печей на заводе Новороссийского общества, Михаила Константиновича Курако, — человека с революционным прошлым, который со своими ставленниками на заводе, состоящими под надзором полиции, продолжает вести преступную агитацию и противодействует открытию в поселке Юзовке отдела союза, преследуя членов его вплоть до беспричинного увольнения их, как это было с Игнатом Ровенским, Михаилом Голубевым и Антоном Петржаком. Как значится в протоколе членов союза Каменского отдела от 4 марта сего года на экстренном заседании по поводу означенного заявления, упомянутый Ровенский еще дополнил таковое на словах, указав, что тот же Курако агитирует против правительства и государственного строя, а также осмеливается произносить, хотя и заочно, неуважительные, дерзкие и оскорбительные выражения против прав самодержавной власти и государя императора».
Михаил Голубев засвидетельствовал тайной полиции, что Курако не позволял распространять патриотическую литературу, наказывая своим людям наблюдать, чтобы «подобной мерзости у него в отделении не водилось».
Голубев донес на ставленников Курако: мастера Максименко, подрядчика Лариона Брыкова и чугунщика Котова.
«Защитительное показание заподозренного Курако,— сообщал, уведомляя полицию, другой шпик Игнатий Ровенский, — сводится к отрицанию приписываемого ему противодействия к открытию в Юзовке отдела союза и распространения патриотической литературы, причем действительно сказанную им Брыкову фразу — «Брось это грязное дело» — Курако объясняет неразрешением им в рабочие часы каких бы то ни было политических споров.
Заочное оскорбление его величества и произнесение фразы: «Без боя не будут удовлетворены нужды народа» — Курако отрицает».
На следствии Курако действительно отрицал все предъявленные ему обвинения. Его причастность к революционной работе в период пребывания в Юзовке осталась для полиции недоказанной. Поэтому он отделался сравнительно мягкой мерой полицейского воздействия.
Реакция давила всякую живую мысль, революция была загнана в подполье. На субботних сборищах у Курако философствовали, не отрываясь от техники. Редко вопросы эти поднимались на. политическую высоту.
И. П. Бардин был, например, в то время убежден, что не дело инженера заниматься политикой. «Прежде всего я был инженером, специалистов, занятым работой, которой я всецело посвятил себя. Я любил домны, любил работу, любил свою специальность. Назревали огромные социальные явления, но все это проходило мимо меня, как нечто далекое, меня не касавшееся. Я воспринимал реальный мир сквозь призму своего инженерского бытия. Работали домны без перебоя — хорошо, мир прекрасен!
Заминка на Домнах — и все окружающее рисовалось мрачными красками».
Конечно, невозможность осуществить технические замыслы, которыми увлекалась вся куракинская школа, вызывала неудовлетворенность. «Меня часто охватывало тоскливое сомнение, — продолжает Бардин в своих воспоминаниях. — Я был молод и полон неуемной силы. Она требовала выхода, простора. Работа часто казалась мне будничной, невыносимо скучной. Как и Курако, мне тоже было тесно. Масштабы становились для меня все более и более узкими. Переделка печей, незначительные перестройки — вот и все. Скука! Хотелось чего-то большего».
Однако из ощущения неудовлетворенности в кругу близких к Курако людей не делали политических выводов. Политически мыслящих людей в юзовской группе учеников Курако почти не было. И все же в интимной обстановке Курако заговаривал иногда о революции.
Однажды Курако, англичанин Флод и инженер Казарновский поехали за город. Они захватили охотничьи ружья. Курако замечательно стрелял. Подброшенную спичечную коробку он простреливал на лету. Он заставил стрелять и Казарновского, не державшего никогда ружья в руках.
— Вам нужно, — говорил Курако, — непременно научиться стрелять. Нам еще придется делать революцию.
Еще в годы ссылки перед Курако не раз вставал вопрос: продолжать революционную борьбу в качестве подпольщика или вернуться к домнам. Нет сомнения, что в ссылке он соприкасался с профессиональными революционерами, по пути которых мог пойти. Он выбрал другое. Страсть доменщика оказалась сильнее.
Однако эта же страстная любовь к доменному делу, мечта о совершенной доменной печи, об огромных механизированных заводах вновь толкала его к революций. Курако много раз убеждался, что при капитализме ему не удастся осуществить своих замыслов.
Нередко он с ненавистью восклицал:
— Эту проклятую стену мне, по-видимому, никогда не прошибить! Сколько бы я ни дрался с хозяевами за механизацию, из этого ничего не выйдет: они властелины, а я только порчу себе кровь. С каким наслаждением я задушил бы собственными руками этих толстосумов!
Казалось бы, убедившись в невозможности осуществить свою мечту в старой России, Курако должен был посвятить всего себя делу революции. Но нет! Уйти от доменных печей он не мог.
Могучая страсть доменщика, составлявшая его силу, приводила одновременно к некоторой слабости в области мировоззрения, к известного рода слепоте в социальных вопросах.
О мировоззрении Курако, о его философии в юзовский период можно найти некоторые следы в воспоминаниях М. В. Луговцова: «Курако приходил иногда к нам домой, и мы вели длиннейшие разговоры на отвлеченные темы. Он любил философствовать, склонен был к этому и я. Нужно сказать, что в то время у российской интеллигенции было довольно смутное представление о роли работников промышленности. Исключение составляли редкие люди, вроде Менделеева. Если бы в то время я увидал в газете наименование завода или рудника, то это было бы что-то из ряда вон выходящее. О чем угодно можно было читать в газетах и в литературе, но только не о промышленности. А раз так, то создавалось впечатление, что люди мы второстепенные, малозначащие, занимающиеся каким-то неважным для общества делом. А для Курако промышленность была основой основ, он говорил, что забойщик или горновой — это творцы культуры. Для него было ясно, что доменщик, хотя пребывает в неизвестности, хотя газеты о нем не пишут и литература его не трогает, — большой герой, и во всяком случае одно из главных колес, во всей машине. Я и раньше приходил к этим мыслям, но Курако был первый человек, мысли которого обо всем этом совпали с моими. Конечно, он формулировал это гораздо ярче, убедительнее, чем я. Для нас казалось несомненным, что мы, люди, делающие чугун, — это пуп земли. В разговорах с Курако я стал глубже понимать, что такое ценность труда, первичная, самодовлеющая ценность. Под влиянием Курако я научился смотреть на свое дело, как на большое служение людям, народу, культуре. Такая примерно, философия складывалась в наших разговорах».