Десаль с удивлением посмотрел на князя, говорившего о Немане, когда неприятель был уже у Днепра; но княжна Марья, забывшая географическое положение Немана, думала, что то, что ее отец говорит, правда.

— При ростепели снегов потонут в болотах Польши. Они только могут не видеть, — проговорил князь, видимо думая о кампании 1807 года, бывшей, как ему казалось, так недавно».

Князь знает, что письмо от сына получено, но оно до него не дошло. Он спрашивает помрачнев:

«— …Да, он пишет, французы разбиты, при какой это реке?

Десаль опустил глаза.

— Князь ничего про это не пишет, — тихо сказал он».

Лев Николаевич хорошо знал психологию старости еще тогда, когда цвел здоровьем, он понял эту психологию, и он бы не поддался старости, если бы его сознание не было определено сознанием миллионов крестьян-хозяев — недовольных, разоренных, но думающих, что старое еще продолжается, что старое можно поправить.

Лев Николаевич не понимает взаимоотношения сил, как многие не понимали тогда. Рабочие, поднятые провокатором Гапоном, пошли 9 января к царю требовать управы на заводчиков, жаловаться на угнетение.

В них стреляли. Мостовая покрылась кровавыми пятнами; Россия взволновалась. Взволнован был и Лев Николаевич, но он не понимал, почему царь должен был принять депутацию петербургских рабочих: «Что же значит для государства голос петербургских рабочих?..» Рабочие пьют каждый день чай, ходят в кожаных сапогах, живут не хуже деревенского старосты. Почему они протестуют, а не крестьяне?

Кроме того, ведь их же мало, они случайность, их не будет в той новой России крестьянства, бесправительственной.

Их было много, они были рядом со Львом Николаевичем. Пламя домен с Косой горы было видно из окон яснополянской усадьбы. Время, неправильно предсказанное, продолжало свой ход, не считаясь с предсказаниями. Били часы, а Лев Николаевич не мог сосчитать количество ударов боя, как иногда это бывает в сновидении.

Заснешь вечером, есть дела, часы бьют шесть, слышишь и думаешь — шесть утра, вставать рано.

III. Война

Шел век империализма. 27 января началась русско-японская война. С 22 января по 27-е записей в дневнике Толстого нет.

27 января записано: «Сейчас ходил гулять и думал: 1) Война и сотни рассуждений о том, почему она, что она означает, что из нее будет и тому подобное… И всем предстоит, кроме рассуждения о том, что будет от войны для всего мира, еще рассуждение о том, как мне, мне, мне отнестись к войне».

Три раза написано слово «мне» и последний раз трижды подчеркнуто.

Мне — это обозначает не Толстому, а каждому, но каждому в отдельности под влиянием нравственных своих убеждений. Важно одно для каждого: «Не воевать, не помогать другим воевать, если уж не удерживать их».

Удерживать можно только рассуждениями.

На следующий день Толстой поправляет свой рассказ «Фальшивый купон». «Фальшивый купон» написан на тему о том, как незначительный проступок гимназиста, подделавшего цифру на купоне, повлек за собою ряд несчастий. Это цепь новелл о преступлениях, вызванных «купоном» — деньгами. Все должно было кончаться всепрощением.

2 февраля: «Работаю над Купоном, а о войне не пишется».

Потом он пишет о войне большую статью «Одумайтесь!»

Лев Николаевич в старости собирал изречения великих людей, создавал сборники «Круг чтения» и «На каждый день». Ему казалось, что отдельно взятая мысль цельнее, округленней, что мысли, взятые вместе, сминают друг друга, как ягоды виноградной кисти: плотные, но уже не совсем круглые. Толстой считал, что на людей надо действовать нравственными убеждениями и, значит, мысль — это самое важное, самое действительное. В его статьях изречения такого рода становились эпиграфами.

Статья «Одумайтесь!» разделена на главы: к первой главе даны четыре эпиграфа, начинается она эпиграфами из евангелия, библии, потом переходит на эпиграф из Молинари и Ги де Мопассана.

Вторая глава начинается четырьмя эпиграфами из Вольтера, Анатоля Франса, Летурно и Свифта. Глав двенадцать. К 11-й главе четыре эпиграфа; 12-я глава эпиграфов не имеет.

Война разгорается, люди идут на бой, как пешая саранча, которая переходит воду, идя по трупам потонувших. Идет война за чужую землю, за землю «арендованную», за концессию. В статью включены письма — рассказы о том, как провожают на войну запасных, призванных для убийства. В конце дата — 8 мая 1904 года.

Эпиграфы — мысли мудрых людей, — как будто говорили все об одном и том же: война может быть побеждена, если люди осознают ее зло. Но история шла своим путем, и от нее нельзя было загородиться старыми книгами, даже самыми мудрыми.

Старая толстовская теория о сопротивлении несопротивлением колебалась теперь даже в собственных его глазах. Он видел, как идут японцы, сминая не подготовленную к войне русскую армию.

В его сказке про Ивана-дурака солдаты и мужики поняли друг друга — они говорили на одном языке. Но если не сопротивляться, не завоюют ли Россию японцы или германцы?

У Толстого возникают патриотические воспоминания и патриотическая горечь — особенно тогда, когда пал Порт-Артур.

30 января 1905 года Толстой говорил: «Маша напала на меня за то, что я сказал, что лучше бы взорвали Порт-Артур, нежели отдали японцам… Те, кто радуется поражениям, должны действовать прямо против правительства, а не через потери народа».

В феврале Татьяна Кузминская спросила Толстого: «Как же, по-твоему, не следовало сдавать Порт-Артур?

— Я сам был военный. В наше время этого не было бы. Умереть всем, но не сдать».

Так же он говорил с Ильей Львовичем.

«— Дурно… С военной точки зрения нельзя так делать».

Старой России уже тоже не было. Лев Николаевич волонтером воевал на Кавказе, мечтал о георгиевском кресте, сын его Андрей поехал на японскую войну вольноопределяющимся. Для сына знаменитого человека нашлось место в штабном вагоне: он ехал не как солдат, а как офицер. Андрею Львовичу дали «георгия» и отпустили с войны, потому что его ушибла лошадь.

Он на войне не был нужен: нужно было его имя.

Толстой в дневниках клялся в патриотизме. Но его патриотизм был народен и искренен.

Приезд Андрея с войны был капитуляцией, знаком слабости и поражения.

Старой России не стало.

IV. 1905 год

Толстой считал городскую революцию не только ненужной, но и невозможной, он думал о невозможности всякой революции, опираясь на предшествующий исторический опыт.

В предисловии к статье В. Г. Черткова «О революции» Толстой писал о «разрушении насильственного строя» следующее:

«Но ведь для того, чтобы разрушить этот насильственный строй, нужно прежде всего иметь средства; для этого нужно, чтобы было хоть какое-нибудь вероятие в успехе такого разрушения.

Такого же вероятия нет ни малейшего».

Дальше Толстой начинает анализ: «Попытка революции 14-го декабря происходила в самых выгодных условиях случайного междуцарствия и принадлежности к военному сословию большинства членов, и что же? И в Петербурге и в Тульчине восстание без малейшего усилия было задавлено покорными правительству войсками, и наступило грубое, глупое, развратившее людей тридцатилетнее царствование Николая».

Дальше идут анализы недворянских революций; показано, что они были тоже неудачными. Толстой предлагает бороться «разумным убеждением».

Для Льва Николаевича картина Петербурга 1904 года соответствует тому Петербургу, который он знал пятьдесят лет тому назад.

Между тем и в начале нашего века Петербург уже был разрезан не только Невой, но и непрерывным красным рядом заводов. Они прерывались дворцами и особняками только на небольшом участке от Николаевского до Литейного мостов.

У взморья был порт; за Литейным мостом заводы тянулись по обеим сторонам на десятки километров, дельта Невы тоже была занята заводами. Пригороды Петербурга были заводские. Но эта новая сила была Толстому почти не известна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: