Это уже спесь правителя. Это уже раздражение диктатора.
Этого-то раздражения и стыдится Фауст. Все-таки в нем еще что-то осталось. Это что-то — его совесть, это человек в Фаусте. Правда сталкивается в Фаусте с силой.
Их борение совершается на наших глазах. Фауст ищет оправдания, идеи для удаления стариков. Он не может так просто снести их дом. Эту идею он сам подкидывает Мефистофелю:
Ах, вот что! Старики держатся за свою часовенку, они поклоняются идолу, слуги которого на земле обкрадывают людей. Разве это не повод для того, чтобы их снести? Разве не оправдание?
Мефистофель с удовольствием подхватывает эту идею:
— Да! Да! — поддерживает Фауста Мефистофель. — Вы совершенно правильно изволили заметить! Старики поклоняются миражу, их ханжество претит. Что их молитвы? Они ничего не стоят рядом с делом, которое вы делаете!
Высокое оправдание найдено. Бог Филемона и Бавкиды где-то на небесах, а благо, во имя которого сносится их дом, здесь, на земле. Что же, «важен только звон, а жизнь сама — ненужный сон»?
Нет, стариков надо устранить. Это во имя жизни будет сделано.
И Фауст, подгоняемый этой идеей, уже готов освободиться от мук:
Он хочет верить, что он еще справедлив. Он нарочно все это говорит, чтоб услышать поддакивания Мефистофеля. Он хочет, чтоб видели, как ему трудно, как ему нелегко отдать этот приказ.
Ибо Мефистофель только и ждет приказа. Он мог бы сам пойти и выбросить стариков с их дюны в одну секунду. Но он хочет услышать этот приказ из уст Фауста. Из уст того, кто теоретизировал накануне прихода к власти. Кто говорил о добром правлении, кто и сейчас еще произносит слова о справедливости. (Вот они, слова!)
И видя, как невыносимо для его патрона решиться, бросает:
Фаусту некуда отступать. И он отдает приказ:
Мефистофель отвечает по-солдатски: есть!
Черт дает «резкий свисток», и на сцене появляются «трое сильных». Машина силы заработала. Сильные так и рвутся к делу. У них руки чешутся, им «повеселиться любо».
То, что они сделают со стариками, для них — веселье, работа. Они — исполнители, и им не нужны «высокие слова», не нужны «оправдания». И, удаляясь вместе с ними, Мефистофель бросает в зал:
Он намекает на библейского царя Ахава, который отнял виноградник у своего соседа Навуфея. Так же поступает и Фауст. Мефистофель срывает с приказа Фауста покров «идеи». Никакой идеи нет, ущемлено самолюбие Фауста, его тщеславие. Из-за него и «бесится» «владыка».
Черт и «трое сильных» выжигают рощу стариков дотла. Они и их самих — вместе со странником — отправляют на тот свет. Дело сделано, и там, где зеленела листва и звенели колокола, дымятся угли.
Первым замечает это Линцей. Он стоит на башне и вглядывается в ночь. И вдруг в ночи вспыхивает огонь. В его свете Линцей видит, как «листья жгут». Он вскрикивает в ужасе: «Что за ад!»
«Рай» Фауста — это ад. Это ад для доброго Линцея, для добрых стариков. Это торжество черта, а не бога.
И снова бог и черт, как два антипода, возникают в трагедии. Еще в начале пятого действия, когда старики были живы, Филемон сказал страннику: «Старый бог наш — нам оплот!»
Он почти повторил слова Маргариты. Это она тянула Фауста к «старому» богу.
Того же бога чтят старики.
Филемон и Бавкида возникают во второй жизни Фауста как повторенье Маргариты, как ее гонцы, которые повторяют ее вопрос: «А совесть?»
И с ними, как и с Маргаритой, не считается Фауст. Он перешагивает через их жизни, как перешагнул через ее жизнь. Он расплачивается ими за свою «цель», за свое дело, за свою свободу.
Он что-то говорит при этом, он уговаривает себя, что жертвы эти не так страшны. Слыша плач по убитым (Фауст еще не знает, что старики убиты), он оправдывается: «Жалеть уж поздно… Я поспешил… Но пусть золою и пеплом станут липы те, — я скоро башню там построю, чтоб вдаль смотреть на высоте…»
Все та же «высокая цель» выдвигается им как оправдание жертв. Он надеется, что и сами жертвы поймут, что так и надо. Старики его «простят». На «новоселье»— в том месте, которое им «отведено», — им будет неплохо.
Но в эту минуту является черт и не оставляет ни камешка от иллюзий. Черт докладывает: место очищено, стариков нет, приказ выполнен. Правда, со стариками пришлось повозиться. Они не хотели уходить. Даже протестовали. Пришлось убрать, — резюмирует Мефистофель.
Фауст оскорблен. Он негодует:
Но сколько бы Фауст ни проклинал «дикую силу», она вызвана им. Это он призвал ее на помощь, он привел ее в действие. Мефистофель и его банда могут спросить: чего ты разоряешься? Ведь это ты хотел, это ты сказал: убрать их!
Фауст отворачивается от исполнителей, но он связан с ними одной веревочкой. Он стоит на одном конце этой веревочки, они — на другом. То, что они сделали, было разрешено уже в душе Фауста, в его мысли. Он — убийца-идеолог, они — палачи.
Те, кто отдает приказ, всегда с презрением относятся к палачам. Но и приказывающие — палачи тоже. Это поняла еще Маргарита. Может, не поняла, но почувствовала. Там — в первой части — Фауст еще сострадал ей. Он не хотел этой жертвы. Здесь он грубо потребовал ее.
Мефистофель и «трое сильных» не извратили его приказа. Они поняли, что если поступят именно так, то им ничего не будет. «Патрон» посердится для вида и утихнет. А они будут продолжать служить ему.
И хор, успокаивая Фауста, поет ему: «Сноси охотно силы гнет!» Пусть правитель осознает эти жертвы как неизбежный в его положении «гнет». И у него есть «гнет», и он «страдает». Пусть это будет утешением ему!
поет хор.
Но Фауст уже остыл, уже примирился с «гнетом». Слабое сожаление, что «слишком скор» был его приказ и «слишком скоро все свершилось», улетучивается. Он снова готов к продолжению своего дела, своей «великой затеи».