Но ему дано знать лишь часть истины.

С этого начинается трагедия Фауста.

«Мне не объять природы необъятной», — жалуется он, — мне не постичь «всю мира внутреннюю связь».

Истина находится где-то вне Фауста. Она божественна, недосягаема. Она больше Фауста, и он лишь часть ее. Он часть природы, над которой не может возвыситься.

Приближаясь к истине, Фауст не может приблизиться к ней. Ему кажется, он участвует в гонке за призраками. Он хватает их за край одежды, и они ускользают из рук.

«Ты целый мир обширный обнимаешь: о деятельный дух, как близок я тебе!» — восклицает он на очной ставке с Духом.

И слышит в ответ:

Ты близок лишь тому, кого ты постигаешь,—
Не мне!

Это — приговор знания, которое не может уместиться в пределах одной жизни. Это — голос бессмертного, которое не исчерпывается в смертном.

Ускользающая нить знания теряется в бесконечном. «Все тайны мира», которые хочет знать Фауст, остаются закрытыми. Открываются лишь некоторые из них. И «сравняться» с природой нет сил — наука бессильна сделать это.

Вот почему возникает искус «остановить мгновенье», абсолютизировать относительное. Мгновение — это жизнь Фауста, и он хочет осознать себя в нем как нечто немгновенное, нечто подлинное. Без этого сознания он не сможет жить. И даже понимая, что «остановить мгновенье» невозможно, пробует это делать.

Фауст покидает науку не только потому, что она не дает ему полной истины. Он уходит, разочаровываясь в полезности ее. Он отказывается от «сухой теории» во имя «зеленого древа жизни». Бессмертным словам он предпочитает смертные дела.

Переводя Евангелие от Иоанна, Фауст пишет: «Вначале было Дело». В тексте вместо «Дело» стоит «Слово». Но Фауст настаивает: «Дело». Это его принцип теперь. «Мне дело — все!» — повторяет он. — «Мысль творить и действовать не может!».

Мысль — это знания, наука. Это Дух, отказавшийся подчиниться Фаусту. Отчаявшись найти выход в знании, Фауст ищет его в соединении того, что он знает, с действительностью. Он надеется при этом только на действия, только на практику.

Фауст и омолаживается для того, чтобы начать все сначала. Он хочет пройти весь путь человека от незнания юности до седин. Но, превращаясь в юношу, Фауст не забывает того, что знал. Ум Фауста остается с ним.

Вот почему «Дело» не может никогда завладеть всем Фаустом. Вот почему его успехи на поприще практики — не есть разрешение трагедии, и Фауст так и не может произнести: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»

Он пытается это сделать. Слыша стук лопат (ему кажется, что это рабочие роют у его ног канал), Фауст говорит:

Стадам и людям будет здесь приволье;
Рай зацветет среди моих полян,
А там, вдали, пусть яростно клокочет
Морская хлябь, пускай плотину точит;
Исправят мигом каждый в ней изъян.
Я предан этой мысли! Жизни годы
Прошли не даром, ясен предо мной
Конечный вывод мудрости земной:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной
Дитя, и муж, и старец пусть ведет,
Чтоб я увидел в блеске силы дивной
Свободный край, свободный мой народ!
      Тогда сказал бы я: мгновенье,
      Прекрасно ты, продлись, постой!

Все-таки «сказал бы», а не «говорю».

В этом уточнении уже есть какое-то торжество истины. В нем есть трезвость и осторожность мысли, которая сомневается, что нашла искомое.

Но в целом — это красивые слова под занавес.

Фауст произносит их ослепший, стоя на краю могилы. Могилу роют лемуры по приказу Мефистофеля. Это стук их лопат слышит Фауст.

Мефистофель подсмеивается над своим шефом. Он издевательски поддакивает ему: да-да, мы роем канал, а в зрительный зал бросает: «А мне доносят, что не ров, а гроб скорей тебе готов».

Вот она ирония Гёте! Фауст заблуждается, он слеп, он не видит того, что перед ним. О каком «рае» может идти речь, когда строит этот рай черт? Когда делает он это, насилуя и грабя. «Рай» строится на крови и костях, на мошенничестве, на праве сильного.

В этом прообразе рая нет ничего райского. Это не рай, это — жизнь, и Фауст завышает ее оценку.

Если б «конечный вывод мудрости земной» был здесь, тогда бы не было трагедии. Тогда бы действительно можно было остановить мгновение и сказать: точка.

Но Гёте не ставит точку. Он сомневается в том, что «дело — все!» Сомневается в этом и Фауст. Накануне своего торжественного монолога он признается, что еще «не вырвался на волю», что снова старые чары тревожат его. Он поет гимн Делу и не может преодолеть зова Духа, зова, влекущего Фауста прочь от земли.

Этот Дух ходит рядом, он стучится в двери Фауста, и Фауст не пускает его. Он томится по Духу — и не хочет видеть его. Он страшится его бесконечности, его недостижимости.

Но Дух проникает сквозь стены дворца и является Фаусту. Он является в виде Заботы, гневно требующей своих прав. Ты — мой! — говорит Фаусту Забота. — Ты человек, и ты не успокоишься. Ты не остановишься на том, что дело — все!

Нет! — отвечает Фауст. — «Но, грозно-низкая Забота, твоего могущества я не признаю вечно!»

Дух мстит Фаусту за измену: Забота ослепляет его.

Когда в самом начале трагедии Мефистофель высмеивал науку Фауста, то он не имел в виду его опыты. Он ставил под сомнение дух Фауста, его способность подняться над собой.

Покупая душу, он предлагал взамен ее Дело. Он предлагал грубую реальность, очищенную от мысли и от совести! Фауст мог теперь практически достичь всего. Но он должен был расстаться с иллюзией (Мефистофель считает, что это иллюзия) духовности. Он должен был признать, что «дело — все!»

Слепой Фауст произносит нужные Мефистофелю слова. Жизнь кончена, Фауст падает в могилу. Но в могилу падает тело Фауста, дух его отлетает прочь. Он не дается в руки черту, он уносится, растворяется, исчезает в продолжающейся жизни.

И мы вспоминаем Фауста:

Лицом к лицу с природой стать! Тогда
Быть человеком стоило б труда!
И я им был, пока, во тьме бродя.
Себя и мир не проклял дерзко я!..

Мы считаем эти слова последними словами Фауста. Не те, что он произнес над могилой, а эти — слова Фауста зрячего, Фауста, видящего мир таким, каков он есть.

Он произносит их перед трагическим ослеплением своим. Он снова вспоминает о заложенном духе. Он возвращается к началу своему, понимая, что не достиг истины.

Это последние слова Фауста, но не конец трагедии. Конец трагедии — это исповедь Мефистофеля, оказавшегося у разбитого корыта. Душа Фауста, на которую ставил черт, унесена на небо. Она не досталась ему. И черт льет человеческие слезы, скорбя об этой душе.

Черт-циник, черт-практик, которому все доступно и все известно, страждет по этому клочку воздуха. Что такое душа? Не он ли сам высмеивал ее? Не он ли называл ее химерой «смешного божка земли» — человека? Душа — дым, душа — призрак.

Но за этим призраком охотится Мефистофель.

Раньше черт играл на душу, теперь она нужна ему самому. Он нуждается в ней, как в вере, как в надежде, способной спасти его от скепсиса. Он чувствует ее «чуждый, нежный пыл», он говорит о ней, как о «сокровище великом». Он жалуется в последних строчках трагедии: «Высокий дух[1], бесценный мой залог, как хитрецам вдруг уступить я мог?»

вернуться

1

В трагедии «дух» и «душа» часто взаимозаменяют друг друга. Мефистофель стонет о духе, а ангелы уносят на небо душу Фауста. Или, как сказано в переводе Б. Пастернака, «бессмертную сущность Фауста».

В нашей книжке и «дух» и «душа» — это духовность. Это и творческие желания Фауста и человечность. В «духе» больше творческого, самолюбивого, умственного. В «душе» — сочувствие, добро, нравственность. По Гёте, они неотделимы друг от друга, их разделение временно, непрочно, противоестественно.

Вот почему они объединяются в конце «Фауста».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: