— Отвяжись, — буркнул Соколов.
Тупицын не на шутку обиделся.
— Максимушка, тебе нехорошо стало? — с ехидным участием спросил он. — Может, ты мертвых девушек никогда не видал?
Соколов взглянул на Тупицына так, что у того пропала охота шутить. Тупицын подошел и осторожно положил руку на капитанский погон.
— Ты ее знаешь? Я подумал: новенькая, с фабрики мягкой игрушки. Там недавно новый набор из деревень был.
— Елизавета Половинкина, — сказал Соколов, зло сплюнул и потянулся за восьмой папиросой, но Тупицын перехватил его руку. — Горничная из пансионата «Лесные зори». Односельчанка моя. Я с ее отцом в один день с фронта пришел. Вместе от станции топали. На трех ногах.
— Как это?
— Две мои и одна его.
— Постой! Это тот, который семью бросил, в Город подался? Ты мне о нем рассказывал.
— Василий Васильевич Половинкин. На заработки поехал. И чтобы, значит, Лизу в Городе пристроить. Очень она о Городе мечтала. А какой заработок у инвалида? Помыкался в сторожах. Тосковал сильно. Ночью зимой напился в сторожке и угорел. Я к нему в больницу приехал, когда он еще живой был и глазами хлопал. И знаешь, Сема, такая мука была в этих глазах! И сказал он мне этими глазами, чтобы я Лизе его помог. Мне врач потом говорит: они, которые угорелые, ничего не соображают и никого не узнают. Но я-то видел, что узнал он меня и все соображал.
— Значит, это ты ее сюда?
— Надавил на директора, устроил горничной. Не Город, а все-таки… Чисто, питание привозное, столичное.
— И мужики привозные, — подхватил Тупицын, но осекся.
Но капитан не слышал его. Он говорил для себя.
— Она, конечно, не в Город, а в Москву хотела. Целый чемодан открыток с артистами привезла, как приданое. Я, старый, смеялся. Ты, говорю, Лизок, когда один из артистов этих приедет, в упор его глазищами бей, чтобы наповал. Только спать до загса не ложись, от этого дети бывают. Она губки надула. Вы, говорит, дядя Максим, меня за дуру считаете.
Капитан тяжело поднялся и наклонился над трупом. И вдруг завыл, тонко и страшно, как воют деревенские бабы.
— За дуру… А кто ж ты есть? Дура последняя и есть! Свалилась на мою седую голову! Что я матери твоей скажу? Как я в селе родном появлюсь? Что ж ты, Лизонька, наделала! И где мне теперь «артиста» твоего искать!
Все потрясенно замерли. Конечно, они знали, что Максим Максимыч родился в деревне. Тупицын слышал ее название — Красный Конь. Подчиненные Соколова знали и о некоторых странных привычках своего начальника. Например, капитан любил крепкие словечки, но не терпел откровенного мата. Он объяснял это тем, что за мат в их деревне старики парней палками били. Еще Соколов каждый год с женой Прасковьей отправлялся в родные места, но не в дом свой, давно отписанный колхозу, а в единственный в их районе лес под названием Горячий. Там на высоком жердевом настиле, между четырех деревьев, капитан с женой проводили горячие летние ночки, днем собирая грибы и ягоды и заготавливая их на зиму в несметном количестве. Прасковья на костре варила варенье, а Соколов развешивал для сушки грибы и травы.
Но даже Тупицын никогда не думал, что его приятель, самый опытный в области начальник угро, так и остался деревенским человеком. И вот треснула внешняя оболочка, и вырвалось стихийное, дикое для городского взгляда, но естественное для капитана. Перед Тупицыным стоял не капитан Соколов, а разъяренный деревенский мужик, которого обидели до последней глубины души. И он этого не простит!
Между тем вывести Соколова из себя было почти невозможно. Это не удавалось даже супруге его, Прасковье, от одного вида которой трепетало все отделение милиции. Та имела привычку внезапно появляться в ментовке во время служебных пьянок, не исключая и ночные дежурства, когда от безделья выпивалось особенно сладко. Свалившись как снег на голову, Прасковья закатывала благоверному такие истерики, что не выдерживали даже видавшие виды старые менты, и только один Соколов продолжал сидеть за столом как ни в чем не бывало и смотрел на голосившую на весь город жену с некоторым даже психологическим любопытством. «Да уйми ты свою бабу!» — умоляли капитана. «А?» — спрашивал он, продолжая разглядывать Прасковью. Потом брал за руку и отводил домой, причем жена, продолжая неистово браниться, шла за ним покорно. Вернувшись на службу, капитан продолжал выпивать, как всегда не пьянея, а только тяжелея своим и без того тучным телом.
Толстеть он начал после контузии, в сорок пятом, в госпитале под Варшавой, где молодая некрасивая медсестра Прасковья приняла его в виде худенького, востроносенького лейтенанта гвардии, командира самоходной установки, с пухлыми губами и озорными глазами. Деревенский парень вполне знал о впечатлении, какое производят эти глаза на девок, и не только сельских, но и городских. Он и в госпитале продолжал форсить, устраивая коллективные набеги в соседний хутор, и перепуганные польки принимали русских гостей, стараясь не обращать внимания на некоторые физические изъяны своих кавалеров.
Но однажды лейтенант притих, замкнулся и позволил некрасивой Прасковье себя окрутить, а выписавшись из госпиталя, стал стремительно и неотвратимо толстеть. Соколов объяснял это внезапным смертным ужасом, что посетил его ночью, когда он подбивал соседей по палате на очередную гвардейскую вылазку. Тогда вдруг он зримо вспомнил, как взорвалась от прямого попадания его СУ с полным боекомплектом и экипажем. Было это перед началом наступления, Соколов как раз возвращался в лесок после инструктажа у комполка. Когда самоходка взорвалась, Соколова отбросило так удачно, что он не почувствовал тяжелой контузии, даже вскочил на ноги, побежал к пылавшей развороченной машине и стал звать свой экипаж.
— Только тогда я смерти испугался, — рассказывал Соколов, — когда вспомнил ребят и ясно их увидел. Стоят они грустные, вокруг огонь, а они этого не замечают. «Что же ты, говорят, Максимушка, нам табачку своего, легкого, офицерского, пожалел! Теперь нам с тобой вместе не покурить». С этого дня я толстеть начал.
Тупицын отвел Соколова в сторону.
— Ступай домой. Без тебя управимся. Приедет прокуратура…
— Эх ты, — сказал Соколов. — Куда ж я теперь от этого денусь?
Он вернулся к пню и снова уселся на краешек, словно в этом пне и заключалась разгадка страшного преступления, которую капитан не собирался уступать никому. Уронив голову, он вновь тяжело задумался. Со стороны казалось, что Соколов спит.
Глава седьмая
Хмурое утро
— Wake up, sir![2]
Схватив ничего не соображавшего Половинкина за руку, Лев Сергеевич поспешил к выходу. На трапе их обдало холодным липким дождем.
— Обратите внимание, Джон! Сколько бы я ни возвращался в Москву, здесь всегда плохая погода!
Половинкин обалдело озирался, стараясь понять, где он находится и зачем из уютного кресла его выдернули во тьму и холод.
— Вам не по нутру климат нашей столицы, мой друг? — балагурил его спутник. — Поверьте, это не худшая погода для Москвы! Через месяц-другой пойдут мокрые снегопады, гололедица и грязь. Москвичи станут злые-презлые… Эге! Кажется, нас встречают, Джон!
Возле трапа припарковался желтый милицейский «газик». Из него вышел кругленький, коротконогий, улыбающийся капитан. Шутливо-гостеприимным жестом он пригласил веселую парочку спуститься с небес на землю.
— Вы везунчик, Джон! — Барский захохотал. — Вам исключительно везет на первых встречных соотечественников. Сначала я, старый пьяница, язык без костей, а теперь этот глубоко национальный тип. В народе его называют мент. Но я не советую к нему так обращаться. Чрезвычайно обидчивая и мстительная особь. Сейчас он любезно попросит предъявить документы. Вас отпустит по своей врожденной любви к иностранным подданным. А меня вежливо пригласит в свое заведение с клеткой.
Капитан милиции Степан Кратов слышал эти слова, но не обиделся. За многолетнюю службу в международном аэропорту он привык, что публика здесь не такая, как на каком-нибудь Казанском вокзале, где Степан работал раньше. Гордая, занозистая! Качают права по малейшему поводу. Интеллигенты. Сколько ж он их перевидал, боже ж ты мой! И как же они все похожи! Вот и этот, профессор каких-то гребаных наук, такой же петушок. Попетушись, петушок! Ты, главное, не нервничай. Надрался с незнакомым американцем в соплю, опозорил, понимаешь, отечество в глазах мировой общественности — будь добр, проследуй в кабинет для составления протокола. А шуметь будешь, можем тебя и в клеточку посадить… Очень любил Степа Кратов такие минуточки. Ради них, можно сказать, и служил. На переднем, можно сказать, рубеже отечества.
2
Просыпайтесь, сэр!