Это был нечастый хозяин, желающий заработать сам, дав при этом заработать другим. Поддерживало его в этом правильном, но чудовищно трудном занятии ощущение какой-то собственной исторической значимости. Ему казалось, что мало кто в России занимается с такой самоотверженностью подобным делом, мало кому удается добиться неплохих результатов, и в этом он был прав. Бородай был один такой на земле, как был один такой город Киев, один такой край Малороссия.
Актеры были унижены и бесправны, антрепризы возникали, как пузыри на воде, и лопались, никто не думал о будущем этих несчастных, считая их чем-то вроде экзотических растений, недолго выдерживающих в нашем климате. Они не должны были есть, пить, растить детей, думать о собственной старости, им можно было не платить жалованья, не было места, куда они могли обратиться за справедливостью, не существовало настоящей театральной школы, откуда могли выйти образованные хотя бы в своей профессии люди, и хотя уже возник МХТ, дело обстояло из рук вон плохо.
Все формы сострадания нужны, но сострадание тем, кто изо дня в день доставляет тебе радость, должно быть особенно поощряемо.
Бородай, где-то в глубине души сознавая это, был для людей театра и для себя самого чем-то вроде государства. Результатам его деятельности трудно верилось, хотя им можно было доверять. Косным людям театра многое казалось жульничеством. Это всегда рядом с деньгами, коммерцией, но… надо уметь смотреть.
Они были дураки, а он — умный. Они предпочитали жить по инерции, как бог на душу положит, а он умел считать. В свою и актеров пользу.
Ах, если бы он не заставлял Александра Яковлевича следить за собой, а открыл карты сразу! Таиров крепко смекал в директорском деле.
Что же придумал великий антрепренер и чему научился у него Таиров, единственный режиссер, через много лет получивший право не только на художественное руководство театром?
Михаил Бородай фетишизировал цифры, он выводил из них законы, мыслил математически. Деятельность полубредового актерского труда оказывалась в его восприятии сознательной и способной обрести все гарантии законности.
Он был хороший экономист и законник. Он не терял время, а ставил театральное дело долго и терпеливо, как ставит опытный педагог руку гениальному вундеркинду, прежде чем дать ему свободно и вдохновенно играть.
Бородай любил искусство театра, выраженное в цифрах, и эту любовь к порядку и точности в театральном деле, сам того не подозревая, передал Таирову.
Таиров учился у Бородая. Ему важно было, как, не нарушая иерархию в театре (к этому актеры особенно щепетильны — кесарю кесарево и т. д.), не нарушая покой доверившихся театру легковерных актерских душ, сделать, чтобы актеры поняли — почему так, а не иначе. Артисты не бывают благодарны тем, кто им платит. В лучшем случае бывают заискивающе подобострастны. Деньги они воспринимают, как возникшие из воздуха, хотя денег им всегда мало. Поэзия театральной бухгалтерии всегда волновала А. Я. не меньше поэзии театра. Больше того — он знал, как нарушить закон в пользу дела. Умный человек во всем неглуп.
Что такое театр на паях, в чем его преимущество перед театром на марках, что такое общее имущество и почему уходящим из театра выплачивают 40 процентов стоимости оного, ни больше ни меньше? Почему билеты не могут стоить дороже, чем за них способен платить город?
Это только казалось, что артисты способны понять логику бородаевских размышлений, артисту никакой логики понять невозможно. Они даже пытаться не будут, отмахнутся и скажут «мы вам доверяем» или начнут галдеть, и тогда не позавидуешь никакому специалисту, даже Бородаю, всех сметут, все будут обвинены в воровстве, всем испортят репутацию.
С артистами нельзя быть честным, как хирург бывает честным с больными, объясняя смысл и последствия операции, надо быть просто смелым, взять на себя ответственность и, усыпив, резать сразу, по живому.
Такие эксперименты Бородай проводил, у него получалось.
Артисты зарабатывали хорошо, но позже, пытаясь понять, в чем их надул антрепренер, начинали думать, что зарабатывали мало, и запускали слух про Бородая и ему подобных такой, что не отмыться.
А ведь Бородай был и на самом деле честным и ответственным специалистом, у него был только один недостаток. Несмотря ни на что, продолжал относиться к актерам, как к мыслящим людям. Это привело его к двум-трем небольшим инфарктам, которые он предпочел не заметить, а продолжал с рассеянным выражением лица полулежать в своем кабинете, размышляя.
Он был человек пылкий.
— Пылкий кассир, — дразнили его за глаза.
Обижался он легко и всласть, так же влюблялся — и уже через час забывал, в кого. Все дамы были прекрасны, и ни одна не принадлежала ему одному. Они были актрисы, они слишком от него зависели, им нельзя было доверять. Он оставался верен их героиням. Вот за кем он следил с обожанием и незаметно за кулисами тыльной стороной ладони, пылая румянцем в темноте, прикасался к платью пробегающей к сцене примадонны. Втайне он считал себя настоящим фетишистом.
По окончании сезона, кроме усталости, у него только и оставались в памяти запах духов и шелест платья.
Вот у такого человека и учился Александр Яковлевич постановке театрального дела. Он полюбил заходить в театр не только с парадного, но и с черного хода. Он предпочитал учиться в театре всему, на всякий случай. Что-то внутри говорило — знание лишним не бывает.
Идя в дорогу, лучше тащить на себе тяжелый мешок, но знать, что в нем есть всё, что может пригодиться.
Никогда Михаил Матвеевич Бородай не выделял Таирова из общего числа встреченных им на пути и подозревать не мог об оказанном на того влиянии.
Он был скуп на эмоции и недоверчив. Ему казалось, что никому нет дела до его несовершенных попыток, только ему одному и нужных. Однажды, через много лет, почтенный, всеми уважаемый старец на гастролях в Киеве Камерного театра, он что-то услышал о себе такое от Таирова и отмахнулся, сочтя за лесть.
Сколько таких, не посчитавших себя учителями, встретились Александру Яковлевичу в дальнейшей жизни!
Славное имя — Бородай.
Он поставил себе задачу — полюбить этот город. Старался, бродил, фарисействовал, витийствовал, преклонялся. Не удавалось. От литературных влияний был свободен. Парки здесь были другие, не малороссийские, солнце другое, временное, так, лет на тысячу. Подумал — почему не лежит сердце? И внезапно понял: все вокруг было казенным, не людям принадлежало.
Родственники Венгеровы говорили о филологии. Он почтительно слушал. На самом же деле прислушивался к бою стенных часов, звону посуды, шарканью стульев. Успокаивался, уловив родное. Никак не мог взять себя в руки. О нервах впервые узнал тоже здесь, в Петербурге. Все вокруг нервны и озабочены. Никак не мог в толк взять — чем?
Оказывается — будущим. Вот те на!
Ольга и ребенок должны были приехать позже, когда он устроится. Когда? Он умел привыкать. В этот раз не давалось. Что тому виной, сказать не мог. Тревога? С чего тревога? Актеры Комиссаржевской? Труппа как труппа, заняты собой, на него и внимания особо не обратили. Он был для них никто.
Но не это его огорчало. Он был никто для самого себя — вот что хуже.
Университет никак не удавалось закончить. Он рассчитывал это сделать в Петербурге.
Да что университет! Нужно было что-то сделать с самим собой.
Этот город делился на две части — сам город и море. Море примиряло его с тревогой. Он понимал, что выглядит глупо, прогуливаясь вдоль моря в добротном шерстяном костюме босиком, с туфлями в руке. Но ничего не мог с собой сделать. Он должен был вобрать в себя море, если уж предстоит жить здесь и заниматься невесть чем. Быть рядом с Комиссаржевской не означало быть самим собой. Вот море — другое дело.
И откуда у него прямо-таки собачья тяга к морю? Еще с детства. Он мог ходить вдоль берега вечно.
Капитана из него не получилось, юриста, кажется, тоже, какой он артист, неизвестно. Остается нагло и бесцеремонно пользоваться гостеприимством Финского залива.