Герцен стал время от времени навещать брата. Все поражало Александра в доме Химика. Почерневшие канделябры, причудливая мебель, часы, будто бы купленные Петром I в Амстердаме, драные кресла, будто бы принадлежавшие польскому королю Станиславу Лещзнскому. И маленькая, до одури натопленная комната — кабинет. Комната, в которой в 1812 году родился он, Герцен. Ведь Иван Алексеевич, вернувшись из чужих земель, остановился в этом доме на Тверском бульваре. Дом принадлежал его старшему брату Александру — отцу Химика и будущей жены Герцена.

С самого начала знакомства Химик увидел, что Александр думает серьезно об университете, его влекут естественные науки, но он еще не знает, а может быть, все-таки филология? Химик стал уговаривать Сашу бросить пустые занятия литературой и "опасные, без всякой пользы — политикой", а взяться за науки естественные. Химик дал Герцену сочинения Кювье и "Растительную органографию" де Кандоля, показал ему свои превосходные гербарии, химическую аппаратуру. Он интересовался всем — "от камней до орангутанга".

2

После разгрома восстания декабристов, после воцарения Николая I Петербург на какое-то время потерял значение центра умственной жизни России. Таким центром становится Москва. А в Москве подъем общественной мысли, свободолюбивых идей шел прежде всего в стенах и вокруг Московского университета. Если несколько позже Малый театр сравнивали по своему значению с Московским университетом, то это была дань уважения не только театру, а университету.

Будущий друг Герцена Николай Сазонов писал: "…Почитание цивилизации, привязанность к истинно народным традициям и современные свободолюбивые идеи нашли себе в этом учреждении последнее пристанище". Да и Герцен в "Былом и думах" говорит, что в годы его учебы в университете "научный интерес не успел еще выродиться в доктринаризм; наука не отвлекала от вмешательства в жизнь, страдавшую вокруг". Это "необыкновенно поднимало гражданскую нравственность студентов". "Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства…" И "опальный университет рос влиянием, в него, как в общий резервуар, вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее".

Герцен точно указывает, что Московский университет был "опальным", впрочем, как и остальные русские университеты. Наверное, не последнюю роль в этом сыграло то, что из Московского университета вышли виднейшие декабристы — Иван Якушкин, Никита Муравьев, Петр Каховский, Николай Тургенев, Михаил Фонвизин.

После восстания декабристов Николай I взял под неусыпный контроль всю идеологическую жизнь России. В 1825 году генерал-майор А.А. Писарев вместе с назначением на должность попечителя Московского учебного округа получил от министерства просвещения инструкцию, в которой требовалось прежде всего обращать внимание "на нравственное направление преподаваний, наблюдая строго, чтобы в руках профессоров и учителей ничего колеблющего или ослабляющего учение нашей веры не укрывалось". В библиотеках следовало произвести тщательную ревизию, дабы "не было книг, противных вере, правительству и нравственности".

Задача университетского образования заключалась в том, чтобы поставить на службу самодержавию образованных чиновников, во всем послушных властям. Потому так горько звучат слова Белинского, учившегося в Московском университете одновременно с Герценом: "Невежество, запоздалость, мелкость, недобросовестность, явное искажение истины (в лекциях профессоров. — В.П.) так ярко бросались в глаза… Не слишком много ума и проницательности нужно для того, чтобы знать, что ни в одном русском университете нельзя положить молодому человеку прочного основания для будущих его занятий наукой и что для человека, посвящающего всю жизнь свою знанию, время, проведенное в университете, есть потерянное, погубленное время…"

Противоречивые на первый взгляд оценки. Но это только кажущееся противоречие. Белинский был слушателем словесного отделения, Герцен — физико-математического. Уровень преподавания на этих отделениях был различным с точки зрения и подготовленности профессуры, и направленности преподавания. Белинский несколько сгустил краски, Герцен же рассказал о другом — об атмосфере, царившей в среде студенчества.

Константин Аксаков, учившийся в то же время, что и Герцен, Огарев, Белинский, Гончаров, Станкевич, Лермонтов, писал: "В наше время профессорское слово было часто бедно, но студенческая жизнь и умственная деятельность, неразрывно с нею связанная, не были подавлены форменностью и приносили добрые плоды". Аксаков продолжает: "Не знаю, как теперь (это написано в 1862 г. — В. П.), но мы мало почерпнули из университетских лекций и много вынесли из университетской жизни. Общественно-студенческая жизнь и общая беседа, возобновлявшиеся каждый день, много двигали вперед здоровую молодость".

Можно представить нетерпение Александра в первый день начала занятий в университете. Герцен назвал этот день "великим".

Каковы же были профессора, которых слушал Герцен? Тот же Константин Аксаков говорит, что "солнце истины" светило им "тускло и холодно". Оглядываясь на прошлое уже в зрелом возрасте, и Герцен многим своим учителям дает нелестные оценки. И все же стоит с известной осторожностью отнестись к этим суждениям людей недюжинных, для которых узки рамки любого учебного заведения. Тем более остро воспринимались ими иные из их наставников — рутинеры и невежды, — которые словно бы сами просились в анекдот.

К примеру, такое "ископаемое", как лектор по курсу математики Чумаков. Федор Иванович Чумаков подгонял формулы "с совершеннейшей свободой помещичьего права, прибавляя, убавляя буквы, принимая квадраты за корни и х за известное". Или другая диковинка университета — Гавриил Мягков, преподававший "самую жесткую науку в мире — тактику". Профессор не читал, а "командовал свои лекции". "Господа! — кричал он, — на поле! Об артиллерии!" Понять сию тираду поначалу было трудно, потом студенты приноровились. Оказывается, профессор просто выкрикивал подзаголовки книги, по которой он читал свой курс. А эти заголовки по обычаю того времени печатались на полях страниц.

Но не эти профессора определяли лицо университета. Наряду с рутинерами здесь трудились ученые, которые действительно могли научить своих воспитанников методике самостоятельной работы. И Герцен оценил эти старания учителей, еще будучи студентом. В конце марта — начале апреля 1833 года, незадолго до окончания курса, он писал Носкову: "Многим, очень многим обязан я ему (университету. — В.П.); науками, сколько в состоянии был принять и сколько он в состоянии был мне дать. Но главное — методу я там приобрел, а метода важнее всякой суммы дознаний".

И этим он обязан в первую очередь таким учителям, как профессор физики Михаил Григорьевич Павлов. В автобиографической повести "О себе" Герцен характеризует М.Г. Павлова как человека, "от природы одаренного сильной логикой и убедительною речью". "Он своим преподаванием начал новую эпоху в жизни университета. В Германии Павлов сроднился с натурфилософией, с многообъемлющими взглядами на науку и в особенности с ее динамической физикой. Он открыл студентам сокровищницу германского мышления и натравил их ум на несравненно высший способ исследования и познания природы… но, что еще важнее, Павлов своей методой навел на самую философию. Вследствие этого многие принялись за Шеллинга и за Окена, и с тех пор московское юношество стало все больше и больше заниматься философией…"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: