Особо выделялся среди университетских товарищей Вадим Пассек, литератор с талантливыми задатками организатора, к сожалению, рано умерший от чахотки. Его отец был арестован еще в царствование Павла I по какому-то абсурдному доносу, и Вадим родился в Сибири, давшей ему особенный «закал». Александр отмечал его способность беззаветно любить родных и друзей, его удаль, его особенную отвагу, неосторожность «до излишества» — понятно, человек из сосланной, многодетной, разоренной семьи имел то преимущество перед москвичами, что не страшился сибирской ссылки.

Старший из «кружковцев», Алексей Савич, недолго пробыл среди единомышленников. Его идущая вверх ученая карьера (в будущем известного астронома) требовала постоянных командировок и перемещений в связи с новыми должностями.

Особой знаменитостью в университете почитался философ Николай Станкевич, неутомимый последователь Гегеля среди московской молодежи, вдохновитель философского кружка. «Он изучал немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в свое любимое занятие». В годы их учения чувствовалось идейное противостояние двух конкурирующих сообществ Герцена и Станкевича, и большой симпатии между ними не наблюдалось. Герцен подтверждал идейные различия: «Им не нравилось наше почти исключительно политическое направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное. Они нас считали фрондерами и французами, мы их — сентименталистами и немцами». Позже увидим, как это непонимание постепенно стиралось.

С ранней юности Герцен мог декларировать: «Мы жили во все стороны». Политические споры молодежи ночи напролет чередовались с веселыми пирушками и неумеренными возлияниями, попросту попойками. В памяти друзей осталась «светлая, веселая комната, обитая красными обоями с золотыми полосками, в которой не проходил дым сигар, запах жженки…». Приют молодежь находила в доме отца Огарева у Никитских Ворот, что в двух шагах от университета. Конечно, в отсутствие Платона Богдановича, пребывавшего по болезни в своем имении.

В большой особняк на Сивцевом Вражке, приобретенный Иваном Алексеевичем в 1830 году у вдовы небезызвестного Ф. В. Ростопчина (оставившего след в истории с московскими пожарами 1812 года), молодой бесшабашной компании путь был заказан. Там был свой, жесткий порядок. Дневной и ночной дозор старика, содрогавшегося при одном виде сына в окружении университетских вольнодумцев, опасных бездельников, вызывал неприязнь или, по меньшей мере, злую иронию Яковлева.

А между тем учебный курс заканчивался и Александр подводил итоги, сколь многим обязан своей alma mater науками, которыми в состоянии был овладеть («науками, сколько в состоянии был принять»), приобретением метода изучения, ибо «метода важнее всякой суммы познаний». В дружеском послании члену студенческого кружка Михаилу Носкову, написанном незадолго до выхода из университета, Герцен оценивал и главное в их студенческой жизни — дружбу, которая будет для него всегда высшим обретением и священным обязательством в отношениях с людьми. Словом, благословлял университет и старания его выдающихся профессоров — М. Г. Павлова, Д. М. Перевощикова, М. Т. Каченовского, патетически восклицая, «что все сладкое… произошло от друзей и от наук».

Вот уже четыре месяца трудится он над своей диссертацией по астрономии — «Аналитическое изложение солнечной системы Коперника», ничуть не сомневаясь в получении золотой медали. Однако честолюбивого диссертанта ждет разочарование. 22 июня 1833 года, наконец, проходит выпускной экзамен. Для присвоения степени кандидата необходимо набрать как минимум 28 баллов по восьми дисциплинам (при высшей оценке — 4 и низшей — 0). Герцен получает 29 баллов, а диссертация приносит лишь серебряную медаль.

В записке Наташе Захарьиной, давно проявлявшей сочувствие к своему двоюродному брату и не мечтавшей до того об его ответном внимании, 26 июня Александр извещал «милую сестрицу», что он кандидат: «Вы не можете себе представить сладкое чувство воли после четырехлетних беспрерывных насильственных занятий… Вспоминали ли вы… обо мне в четверг? День был душный, и пытка продолжалась от 9 утра до 9 вечера». Но при всем удовольствии свободы его самолюбие было задето тем, что золотая медаль досталась другому… Вторым он быть не желал и на акт награждения не явился, в чем без утайки, искренне признавался Наташе в другом своем письме от 6 июля, верно чувствуя уже в ней заинтересованного друга.

Эти тексты, несколько измененные и сокращенные, Герцен ввел в ткань «Былого и дум», когда получил из России оставленные там бумаги. В первоначальном варианте письма, отправленном 26 июня в подмосковное имение княгини М. А. Хованской, где в то время жила Наталья Александровна, сохранились примечательные слова любви и признательности старому и такому родному городу, который вскоре ему предстоит покинуть:

«Как проводите время, теперь деревня — рай, и я с радостию бы поехал… на короткое время, ибо для меня и Москва не хуже рая. Я привык, я люблю Москву, в ней я вырос, в ней те несколько человек, которые искренно, долго будут жалеть обо мне; другие города представляют мне только множество людей, и я посреди их один-одинехонек — а это грустно! Впрочем, ежели будет нужда, будет польза, я готов ехать хоть в Камчатку, хоть в Грузию, лишь бы в виду было принести какую-нибудь пользу родине».

В то жаркое лето, когда в жизни намечается новый поворот, ему важно вновь припасть к «алтарю» их с Огаревым дружбы, вновь вглядеться с Воробьевых гор в опоясанный узкой рекою такой разноликий город и, поняв не лучшие перемены в себе за каких-нибудь семь-восемь лет, очиститься «высшей поэзией» от всего наносного, земного. «День был душный…» — начнет Герцен лирический отрывок уже сложившейся в его голове фразой, очевидно сочиненной тогда же, в июне, сразу после экзамена. Здесь он и поэт, и философ, и эколог (по современным понятиям).

В этом раннем сочинении присутствует и социально-политический замес: романтическому восприятию возвышенной мечты противостоит «низкая действительность» с вторжением в божественный мир социального зла, насилия и несправедливости: «…там судья продает совесть и законы; там солдат продает свою кровь за палочные удары; там будочник, утесненный квартальным, притесняет мужика; <…> там бледные толпы полуодетых выходят на минуты из сырых подвалов, куда их бросила бедность». Пороки людей, порожденные этой «низкой действительностью», позволяют ему, уже много понявшему в естестве человека, риторически заключить: «Люди, люди, где вы побываете, все испорчено: и сердце ваше, и воздух, вас окружающий, и вода текущая, и земля, по которой ходите»… Герцен варьирует цитату из «Эмиля» Руссо: «Как природа хороша, выходя из рук творца; как она гнусна, выходя из рук человека».

Герцен, последователь «великих поэтов», не боится назвать и крамольного представителя этой когорты: Рылеев. «Певец Войнаровского смотрел на меня и мне говорил: Ты все поймешь, ты все оценишь».

Год, проведенный после университета, еще более сплотил старых друзей. «Это был продолжающийся пир дружбы, обмена идей, вдохновенья, разгула». Ни одной безнравственной истории в их кругу, «ничего такого, от чего человек серьезно должен был краснеть», Герцен не может припомнить.

Что же это были за пиры и вакханалии? Раз уж такое обилие Николаев: Огарев, Сатин, Кетчер, Сазонов, почему бы в Николин день, 6 декабря, не устроить «пир четырех именин»? По злачным местам и лучшим торговым лавкам Белокаменной рассылаются за покупками все участники будущего торжества, чтобы обеспечить достойный праздник, и всё весело, остроумно, с проектами и сметами, в складчину: к «Яру» за ужином и к Депре — за вином. Не забыть «сыру и садами» у Матерна. Самый «капитальный вопрос» вечера: «Как варить жженку?»

В колеблющемся огне неясно просматриваются потемневшие лица. Грудой на столе — фрукты, ананасы… Класть — не класть в жженку? Как зажигать и как тушить шампанским? Ананасы плавают в суповой чашке: как бы не подожглись… Аромат невероятный… Картина, развернутая в памяти Александра Ивановича, сродни полотну голландцев, и ею стоит насладиться, открыв «Былое и думы».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: