Поэт Александр Блок писал впоследствии, что если есть это великое необозримое, «что мы привыкли объединять под именем Руси, — то выразителем его приходится считать в громадной степени — Горького».

В первых же его книгах эта новая, своеобразная Русь была представлена колоритными, яркими фигурами: «Озорник» — смелый наборщик, вставивший правдивые слова в передовицу болтуна редактора; бродяга Челкаш, темпераментный, кипучий, человек широкой души; его темная, пропащая жизнь не погасила в нем ни ярости его презрения, ни высоких порывов благородства; плотовщик Силан, могучий, страстный, порывистый, жадный до жизни, с нетронутыми богатырскими силами; пекарь Коновалов, артист в работе, человек нежнейшей души, влюбленный в землю, готовый всю ее «ошагать», насмотреться на невиданные красоты.

И во всех произведениях Горького русская песня словно раздвигает рамки рассказа, подымает его на высокий лирический тон, и русские просторы живут в них широкой манящей далью.

Герои ранних произведений Горького — чаще всего босяки. Это не «деятели истории». Но и они являются носителями гнева и возмущения. Именно этот горьковский пафос борьбы против социального гнета и создал ему широчайшую популярность среди демократических читателей.

Два своих наиболее значительных рассказа — «Коновалов» и «Бывшие люди» — Горький поместил в журнале «Новое слово».

В декабре 1897 года четыре царских министра постановили закрыть «Новое слово». В журнале совещания министров говорится:

«В статьях научного содержания последовательно проводится учение К. Маркса и Энгельса; в беллетристическом отделе первое место дается таким произведениям, в которых раскрывается борьба классов и бедственного состояния рабочего люда. С особой яркостью эта тема разработана в талантливых повестях Горького (псевдоним Пешкова) «Коновалов» и «Бывшие люди»3.

Естественно, что такая известность обострила внимание к писателю и органов полицейского надзора.

И охранители феодально-полицейской империи приступили к новому, более подробному дознанию о личности Горького.

При обыске в Тифлисе у Афанасьева (сожителя Горького в 1892 году) нашли фотографическую карточку «с изображением мужчины в русском костюме»; на оборотной стороне карточки была надпись: «Дорогому Феде Афанасьеву на память о Максимыче».

И хотя Федя Афанасьев отозвался незнанием фамилии мужчины в русском костюме, но дознаться о ней не составило тифлисским жандармам никакого труда.

Среди других сведений по «делу» Афанасьева, обвинявшегося в распространении нелегальной литературы, в департамент полиции сообщалось о Пешкове на основании свидетельских показаний:

«Это в высшей степени подозрительный человек: начитанный, хорошо владеющий пером, он исходил почти всю Россию (все большей частью пешком); в Тифлисе же пробыл около года без определенных занятий и куда-то отсюда выехал».

То обстоятельство, что прибытие Пешкова в Тифлис и отъезд его «является загадочным», а также совокупность свидетельских показаний по «делу» Афанасьева, уличавших Пешкова в политической неблагонадежности, побудили тифлисских жандармов принять чрезвычайные меры.

В Нижний было послано телеграфное требование «обыскать, арестовать и препроводить в Тифлис по этапу».

11 мая 1898 года Горький был доставлен в Тифлис вместе с «запечатанным тюком вещественных доказательств» (свыше пятисот писем, заметок и т. п.) и заключен в Метехском замке в одиночном заключении.

Видимо, тогда же были доставлены в числе «вещественных доказательств» два тома рассказов Горького и вызван для допроса Калюжный.

Неизвестно, как долго продлилось бы время заключения Горького и процедура его допросов («дело» Афанасьева велось уже в течение года), если бы бесцеремонность жандармов не обратила на себя внимание общественности.

С выходом «Очерков и рассказов» Горький становится широко популярен, а в литературных кругах Петербурга вскоре стало известно об его аресте и «препровождении».

Департамент полиции, раздосадованный тем, что агенты его перестарались, посылает им запрос: чем вызвано препровождение в Тифлис по этапу и почему нельзя было арестовать и допросить Горького в Нижнем.

Пришлось дать объяснения, и в объяснениях этих необходимость ареста и затребования арестованного по этапу мотивируется простодушно-цинически, — во-первых, «удобством», по обстановке дела, допроса в Тифлисе; во-вторых, непоседливостью, опасением, «чтобы Пешков не выбыл бы куда-либо, так как по дознанию являлась небезызвестною его любовь к передвижению».

Неприятнее всего для жандармов было то обстоятельство, что допросы Горького не дали никаких результатов.

Правда, нашелся свидетель, который утверждал, что, встречаясь в 1892 году с Пешковым, был «поражен (!) его явной политической неблагонадежностью», «что Пешков, несомненно, был причастен к рабочей пропаганде, так как часто, много и резко говорил об эксплуатации рабочих», — но все это относилось к прошлому, и связать с последующей нелегальной организацией Афанасьева «дело» Горького не удалось.

Он был освобожден из Метехского замка 29 мая.

Для обвинения Горького по тифлисскому дознанию не было улик, а в «запечатанном тюке» с его бумагами не обнаружено, как доносили жандармы, ничего «преступного» и даже «предосудительного».

Тем не менее фигура этого «цехового», ставшего к тому времени всероссийской известностью, внушала столь сильное беспокойство, что теперь он был отдан под «особый надзор» полиции.

Это значило, что теперь Горький мог переезжать с места на место только по особому разрешению соответствующих жандармских управлений, следовать по утвержденному маршруту «без права останавливаться где бы то ни было, за исключением случаев болезни или каких-либо непреодолимых препятствий», и с обязательством сообщать об остановках и прибытии местной полиции.

2

Из Тифлиса Горький поехал в Самару на кумыс, а оттуда в августе 1898 года вернулся в Нижний. Зиму он намерен был посвятить большой работе.

«Отношение публики к моим писаниям, — писал он С. П. Дороватовскому, — укрепляет во мне уверенность в том, что я, пожалуй, и в самом деле сумею написать порядочную вещь. Вещь эта, на которую я возлагаю большие надежды… мною уже начата, и зимой я буду ее продолжать» (28, 23–24).

Вещь эта, получившая название «Фома Гордеев», дала читателям широкую картину нравов большого купеческого города, хозяева которого не зарекались от уголовных подвигов и в то же время тянулись к политической власти в стране.

В своих позднейших комментариях к этой повести, говоря о психологии «хозяев», Горький вспоминает:

«Больше всего знаний о хозяевах дал мне 96 год. В этом году в Нижнем-Новгороде была Всероссийская выставка и заседал «Торгово-промышленный» съезд… Я видел там представителей крупной промышленности всей России, слышал их жестокие споры с «аграриями». Не все в этих речах было понятно мне, но я чувствовал главное: это — женихи, они влюбились в богатую Россию, сватаются к ней и знают, что ее необходимо развести с Николаем Романовым» (25, 317).

Присутствуя на выставке и на Торгово-промышленном съезде, Горький наблюдал, как креп и наливался соками торгово-промышленный класс.

Но он наблюдал и другое: в семьях купцов и промышленников участились самоубийства сыновей и дочерей, случаи бегства из семьи. Бывало, крутой отец сам выгонял непокорных из дому, и зачастую сыновья спивались, «выламывались» из жизни.

Эти факты мелькали в газетной хронике происшествий и в уголовной хронике тех лет. Но нужно было художественное зрение Горького, чтобы поставить диагноз болезни класса, вскрыть обреченность этого класса.

О купечестве в 80–90-х годах писали многие — Боборыкин, Мамин-Сибиряк, Лесков, — все они критиковали купцов, но с некоторой долей добродушия, а иногда, как мещанский писатель Боборыкин, — с приятием капитализма как прогрессивного явления русской жизни. И никто из бытописателей того времени, даже и Мамин-Сибиряк и Глеб Успенский, не усмотрели в рабочем классе действенной силы, непримиримого врага буржуазии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: