В 1921 году он писал о Ромасе: «Жив ли он теперь? Не знаю. Я очень многим обязан ему — он пригласил меня к себе в Красновидово, вскоре после того, как я прострелил себе легкое, покушаясь на самоубийство. Из всех моих знакомых той поры, он один отнесся ко мне внимательно и серьезно»8.

Вспоминая первый день жизни в Красновидове и долгую, до полуночи, беседу с Ромасем, Горький писал:

«Впервые мне было так серьезно хорошо с человеком. После попытки самоубийства мое отношение к себе сильно понизилось, я чувствовал себя ничтожным, виноватым перед кем-то, и мне было стыдно жить. Ромась, должно быть, понимал это и, человечно, просто открыв предо мною дверь в свою жизнь, — выпрямил меня. Незабвенный день».

Здесь Горький в неизмеримо более спокойной обстановке, чем в Казани, много читал. А красновидовская библиотека Ромася представляла для него в этом отношении большие возможности. В первый же день приезда в Красновидово Ромась стал показывать Горькому свои книги: Бокль, Ляйель, Гартполь Лекки, Леббок, Тейлор, Милль, Спенсер, Дарвин, а из русских — Писарев, Добролюбов, Чернышевский, Пушкин, Гончаров, Некрасов…

«Он гладил их широкой ладонью, ласково, точно котят, и ворчал почти умиленно:

— Хорошие книги!»

И все эти «хорошие книги» Горький усердно читал, все они легли в основу его широчайшей образованности.

О своих отношениях с Ромасем и о совместной работе с ним в Красновидове чудесно рассказал Горький на страницах повести «Мои университеты».

Эти же страницы являются для нас источником, по которому мы можем судить о характере революционной деятельности Ромася. И, анализируя формы и суть пропаганды Ромася, мы убеждаемся в том, что исходил он совсем не из того положения, что крестьянская община является преддверием социалистического устройства, что коллективизм мужика уже воспитан общиной и прочее, как думали и говорили народники.

Ромась хотел «будить разум деревни». Это означало у него организацию сил, протестующих против полицейского произвола, против крепостнического строя администрации, против союза его с кулацкой верхушкой, — союз этот был в деревне прямым и верным оплотом крепостничества.

Сохраняя живые идейные связи с традициями революционной демократии 60-х годов, хранителей заветов Чернышевского, Добролюбова, работая во имя «революции», фактически он был культурным деятелем высокого порядка, отчасти того типа, каким был Короленко. Но его «просветительная» работа, ставившая его в непосредственные отношения с крестьянами, не могла быть терпима ни царским правительством, ни новыми буржуазными хозяевами деревни — кулаками, Колупаевыми, Деруновыми.

Нельзя отказать Ромасю в реальном понимании деревенских отношений. Он смеется над эпигонами народничества 70-х годов, бездеятельно прокламирующими свою преданность и любовь к крестьянству как «воплощению мудрости, духовной красоты и добросердечия».

Горький так вспоминает слова Ромася: «Мужику надо внушать — ты, брат, хоть и не плох человек сам по себе, а живешь плохо и ничего не умеешь делать, чтобы жизнь твоя стала легче, лучше. Зверь, пожалуй, разумнее заботится о себе, чем ты, зверь защищает себя лучше».

Пропагандистская работа Ромася, как она рисуется по воспоминаниям Горького, была попыткой организации в деревне демократического движения, борьбы против всех и всяких проявлений кулацкого и полицейского гнета.

Ромася не пугало то, что пробуждение политического самосознания в деревне и пропаганда сопротивления гнету самодержавия и полицейского произвола — дело огромной трудности.

Он не скрывал этих трудностей и от своего помощника.

С первых же дней Горькому пришлось убедиться в том, что сельская лавочка ночами представляет собою чуть ли не осажденную крепость и что Ромась в этой обстановке вражды и недоверия сохраняет такое спокойствие духа, какое бывает только у человека, непоколебимо верящего в успех и правоту своего дела. «Если б все люди так спокойно делали свое дело!» — восхищенно думал Горький.

В «Моих университетах» очень явственно дана картина классового расслоения деревни 80-х годов:

«…Заметно, что все люди села живут ощупью, как слепые, все чего-то боятся, не верят друг другу, что-то волчье есть в них».

Обострение классовой борьбы не могло не отражаться на положении городских пришельцев, Ромася и Горького. И если рядовой «хозяйственный мужик» относился к ним с настороженным недоверием, то кулачье проявляло действительно «волчье» отношение.

Ромась продавал товары значительно дешевле других двух сельских лавочников, сообщает Горький, что быстро вызвало их ненависть к конкуренту, и они решили расправиться с ним «по-домашнему»9.

На Ромася и Горького ночью нападали с кольями, в Ромася дважды стреляли из ружья, начинили полено порохом и взорвали печь у него в избе, надеясь, что от этого погибнет и сам Ромась и его помощник; крестьянина Изота, приверженца Ромася, убили топором, когда он рыбачил.

Все это не останавливало Ромася.

«Когда беретесь за революционное дело, — говорил он, — то уж не можно брезговать никаким тяжелым трудом и надо помнить: корень слова — дело» (24, 437).

Опираясь на сельчан-друзей, Ромась замышлял уже, не ограничиваясь формой кружковой пропаганды, предпринять дело, которое было бы на виду всего села.

В «Моих университетах» сообщается, что Ромась «почти наладил» артель крестьян-садовладельцев для совместного сбыта в городе яблок, помимо наживающихся на этом деле скупщиков — богатеев села.

Таким образом, у осторожного Ромася все предприятие носило вполне легальный характер, и если оно закончило жизнь его и Горького в Красновидове катастрофой, то причиной этого было ожесточенно-враждебное отношение к ним сельской администрации в лице старосты в союзе с местными богатеями, а также колеблющееся отношение средних элементов села; в их интересах устраивалась артель, но они опасались всего нового, являясь носителями психики, которую Ленин определил как «заскорузлую трусливость «хозяйственного мужичка»[7].

В августе 1888 года перед сбором урожая яблок, жарким утром, лавка Ромася была подожжена и сгорела со всем товаром. «Едва не сгорел и я, — пишет Горький, — захваченный огнем на чердаке, стаскивая оттуда ящик книг. Выбросился из окна, завернувшись в тулуп».

У организаторов пожара, истребившего одиннадцать дворов, был провокационный план — закончить дело тем, чтобы, воспользовавшись возбуждением крестьян, расправиться и с самим Ромасем.

«Поджог приписали Ромасю и хотели бросить его в огонь, но он, вообще отличавшийся непоколебимым спокойствием, так величественно курил трубку, пуская дымок в рожи освирепелых мужиков, что они благоразумно отступили. Меня застигли, когда я рубил загоревшийся плетень соседа, но в руках у меня был топор, мужики уже знали, что я довольно силен и ловок в драке, на помощь мне, не торопясь, пришел Михаил Антонович, и все кончилось благополучно»10.

Три года прошло с тех пор, как Горький впервые встретился с людьми, в речах которых, казалось ему, звучали его «немые думы», которые «говорили о необходимости и верили в возможность изменить эту жизнь».

Он сам, как только представился случай, приложил и свои силы к пропаганде этой необходимости. Крендельщикам, задавленным непосильной работой, он внушил мысль о необходимости сопротивления, применил даже новый способ борьбы — стачку, и все же потерпел естественную в условиях того времени неудачу.

Приезд в Красновидово казался Горькому действительным возрождением к новой жизни и работе. «Неужели удалось мне подойти к чему-то серьезному и теперь я буду работать с людьми настоящего дела?»

Мы видели сейчас, чем разрешились эти надежды. Но жизнь и работа в деревне дала Горькому новые большие знания. Село Красновидово, как и булочная Семенова, тоже стало одним из его «университетов».

3

Когда Ромась уехал из Красновидова и оборвалась его налаженная в труднейших условиях деятельность, Горький снова остался на распутье и в одиночестве.

вернуться

7

В. И. Ленин, Соч, т. 15, стр. 184.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: