Отныне начиналась новая, ничем не омрачаемая жизнь, полная солнечного света. С детства я люблю солнце!»

Глава пятая

Четыре года — с сорок пятого по сорок девятый — прожил Юрий Гагарин в городе, что раскинулся над рекою Гжатью. То зеркально застылой под склоненными, окунувшими косы ивами и ракитами, то веселым, чешуйчатым серебром играющей на быстрине, то коловоротно закручивающей воронки на опасной глубине темных омутов, — и все это в давно обжитых берегах, на которых по вечерам алеют закатным огнем окна домов и купола старинных соборов. Четыре детских года. Но как бы ни был краток этот срок, кажется, река Гжать протекает через всю жизнь Гагарина, она его душа, характер и облик. И не Гагарин поселился в Гжатске, а Гжатск в нем — навсегда, до самого последнего дня.

Алексея Ивановича, когда присмотрелись, что он на все руки мастер, пригласили на работу в город — плотничать в квартирно-эксплуатационную часть. Он-то и выхлопотал небольшой участок на самой окраине, где кончалась Ленинградская улица. Двенадцать верст от Гжатска до Клушина и обратно с больной ногой — много не находишь. Надо было бросать родное и свивать новое гнездо.

Как мог успокаивал он расстроенную жену — двадцать лет прожили под старой крышей, да и в их ли годы начинать все сызнова?

А уже знала Анна Тимофеевна, что в городе яма под фундамент вырыта — Юра и Борис помогали, храня отцовскую «военную тайну». И обливалась слезами, когда, свалив крышу, Алексей Иванович принялся разбирать загодя пронумерованные бревна клушинской старой избы.

— Мам, ты не плачь, — успокаивал Юра, дотягиваясь, приобнимая. — Там такая красивая речка — широкая, глубокая и большие дома и дворцы… А я рыбу буду ловить и кормить вас.

Она-то знала, что там за дома и дворцы. И какую рыбу — снаряды да мины все еще вылавливали саперы из той речки, хотя уже два года как освободили Гжатск.

— Вот построимся, одним домом в городе прибавится, — покряхтывал, прилаживая на телеге бревна, Алексей Иванович. Пытался острить, но горькая правда была в его словах: Гжатск, еще весь разбитый и закопченный, громоздился, чернел в развалинах, и не к легкой городской жизни перевозил свою семью старший Гагарин. Позже все они, как о самих себе, прочтут у Ильи Эренбурга написанное еще 6 апреля 1943 года:

«Недавно мне пришлось побывать в Гжатском районе, освобожденном от немцев. Слово «пустыня» вряд ли может передать то зрелище катаклизма, величайшей катастрофы, которое встает перед глазами, как только попадаешь в места, где захватчики хозяйничали семнадцать месяцев. Гжатский район был богатым и веселым. Оттуда шло в Москву молоко балованных швицких коров… Рядом с древним Казанским собором, рядом с маленькими деревянными домиками в Гжатске высились просторные, пронизанные светом здания — школа, клуб, больница. Были в Гжатске и переулочки с непролазной грязью, и подростки, мечтавшие о полете в стратосферу.

Теперь вместо города — уродливое нагромождение железных брусков, обгоревшего камня. Гжатск значится на карте, он значится и в сердцах, но его больше нет на земле. По последнему слову техники вандалы нашего века уничтожали город… Шесть тысяч русских немцы угнали из Гжатска в Германию… Встают видения начала человеческой истории. Напрасно матери пытались спрятать своих детей от гитлеровских работорговцев. Матери зарывали мальчишек в снег — и те замерзали. Матери прикрывали девочек сеном, но немцы штыками прокалывали стога… Слово «смерть» слишком входит в жизнь, оно здесь не на месте, лучше сказать «небытие», «зияние», и права старая крестьянка, которая скорбно сказала мне о фашистах: «Хуже смерти…»

Государственная чрезвычайная комиссия для установления ущерба, нанесенного оккупантами городу, подсчитала, что за время оккупации фашисты уничтожили жилых домов 844 из 1317, холодных построек — 842 из 862, все учрежденческие здания — 87, электростанцию, все промышленные предприятия — 9, 4 школы, зоовет-техникум, кинотеатр, 4 клуба, парк, амбулаторию, детские дома, сады и ясли, 12 магазинов, дом инвалидов, больницу на 150 мест.

Ко времени освобождения от оккупации в городе насчитывалось немногим более тысячи жителей, тогда как до войны в нем проживало двенадцать с лишним тысяч человек…

Но было лето сорок пятого, и даже сквозь проемы вышибленных окон, сквозь сиротские дымки, струящиеся над землянками почти вдоль всей Ленинградской, мир виделся голубым и зеленым, а будущее обещало счастье. И потому, едва приехав с первой увязкой бревен и кое-как помогая их разгрузить, Юрий, словно и не слышал остерегающего материнского оклика, бросился к реке, что тут же, в каких-то двухстах шагах, поджидала, приманивала его, зеленоватая от склоненных ив и ракит, пронизанная золотистым светом уже разогретого солнца.

Наверное, он слишком понадеялся на себя, нырнул глубоковато — вода обожгла, перехватило дыхание, а когда поплавком, ловя ртом воздух, выскочил на поверхность и, попробовав низ ногой, не достал до дна. Глянул на уже отдалившийся берег и зазнобило от страха — течение несло его на стремнину.

«Никогда не купайся один!» — вспомнил он предостережение матери, сделал несколько замахов назад, в сторону, чтобы вырваться из притяжения, от которого мог вот-вот захлебнуться.

И вдруг смутно услышал далеко пробубнившее по воде:

— Эй ты, как тебя! Клушинский!

Откуда это? С другого берега? И кто его знает, и кто зовет? Но вот опять что-то эхом отлетело от воды, ударило в уши:

— Тебе говорят, Клуша, греби на месте! И не боись. Тебя самого прибьет вон к той вот раките.

Юра едва разглядел мальчишку, который стоял над обрывом, уже раздетый, готовый прыгнуть на выручку.

От одного только решительного его вида Юра успокоился, осмотрелся, выравнивая дыхание.

«Значит, клушинский, — подумал он с веселым, внезапно охватившим его азартом. — Значит, я деревенский, а ты городской!»

И, развернувшись, преодолевая течение, а был уже метрах в десяти от берега, где кричал ему незнакомый мальчишка, повернул назад.

Он еле вылез на осклизлую траву, хватаясь за зеленые космы осоки, и с колотящимся сердцем сел на свою одежонку.

— Ты смотри, да у тебя гусиная кожа, — покачал головой мальчишка, в несколько взмахов, саженками, успевший к тому времени перемахнуть с того берега. — Паша Дешин, — сказал он и протянул крепкую руку.

Так началась первая гжатская дружба, дружба того мальчишеского бескорыстья, которая почему-то часто прерывается с годами, оставаясь лишь воспоминанием.

Где вы, други послевоенного лихолетья, казавшиеся взрослее взрослых в свои десять-двенадцать лет, строгие судьи малейшей нечестности, выдумщики в озорстве, терпеливые в голоде и недетской работе, — Паша Дешин, Валя Петров, Лева Толкалин, Слава Нижник, Володя Попов и Тоня Дурасова, разрешавшая в минуту все споры и драки?

Первое гжатское лето прошло в заботах о доме, который нужно было собрать из бревен, а потом еще возвести над ним крышу.

Не зазывай, не соблазняй, река, затененной прохладой омута и блеснувшей в глуби, словно ласточка, юркой плотвичкой. Жара нещадная, но отец неумолим: пока не выложат очередной ряд кирпичей на фундамент, о купании не думай. И с усталым нытьем в плечах, когда «руки как крюки», месят они с Борисом в деревянном корыте цементный раствор, переносят тяжелые ведра, обливаются потом.

Самый дальний пока отрезок его пути — двенадцать верст от деревни Клушино. Остановиться, оглядеться вокруг, выбрать ориентиры, чтобы не заблудиться. Нет, пока не по звездам. Вот по тому угловому дому, от которого поворот налево, на Красную — как в Москве! — Красную площадь, мимо собора, мимо крепкого, вековой кладки здания, на мост, и опять никуда не деться от Гжати. Она всюду — спереди, сзади, справа и слева. В ней течет словно жизнь старинного города. Интересно, где ее родничок и куда впадает река? Пашка Дешин сказывал, будто по этим берегам проезжал когда-то сам Петр I.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: