Право, умному флотскому офицеру, хваткому до знаний и ремесел и склонному к «всеобщности», и на берегу нашлось бы место — не теплое местечко — место (для других, для отечества) полезное, а Даль сразу — «о другой дороге».
Позже, объясняя причину, по которой оставил он морскую службу, Даль писал, что почувствовал на флоте «бездействие свое, скуку, недостаток занятий», чувствовал «необходимость в основательном учении, в образовании, дабы быть на свете полезным человеком». Он писал это в бумаге официальной, поданной начальству, — куда проще и для начальства яснее было назвать причиной отставки не «высокие материи», а морскую болезнь; Даль, не покривив душой, объясняет, что вышел в отставку, «дабы быть на свете полезным человеком».
НА «СТЕЗЕ ВООБРАЖЕНЬЯ»
Даль не ведал, конечно, всех путей-дорог, которые предстоит ему пройти, но, говоря — «или искать другую дорогу», — он проговаривался: неудачливый мичман эту «другую дорогу» уже нашел.
Одновременно со службою флотской избрал мичман новое поприще, которое, следуя обыкновению того времени (в тетрадке — «ветроворот», в письме же — «тифон»), называл возвышенно — «стезя воображенья». Одним словом, он избрал поэзию.
В Морском кадетском корпусе словесность не была в числе высокопочитаемых дисциплин. «Поелику в сей части риторики рассматриваются разные роды прозаических сочинений, то учитель обязан проходить оные, соображаясь с назначением учеников, — говорилось в «Программе учебным предметам». — Например, о всем, что составляет собственно дидактический (наставительный) род сочинений, довольно дать гардемаринам одно общее понятие; правила же сочинений ближайших к роду их службы, как-то: писем, донесений и т. п. должны быть изложены надлежащим образом, вместе с упражнениями в сочинении оных». А Даль в корпусе пописывал стихи — это известно из писем, из воспоминаний, «он писал стишки, несмотря на недавнее свое упражнение в искусстве этом и малую опытность, довольно складно и свободно, даже нередко наобум, вдруг, но — гений его был слабосилен; это была обыкновенно одна только вспышка, и начатое стихотворение оставалось недоконченным». Нет, это не из воспоминаний, это опять из повести Даля «Мичман Поцелуев», про главного героя, который, окончив корпус, едет служить на флот, в Николаев. Повесть автобиографична, хотя — это видно из сопоставления ее с документами — не в такой степени, как иным читателям (читателям-биографам в том числе) казалось, повесть не основой, не стержнем автобиографична — подробностями.
У Даля в отличие от мичмана Поцелуева были стихи законченные, и не все кануло в неизвестность; 10 ноября 1818 года гардемарин Даль («по роду службы» должно ему упражняться в составлении писем, донесений и т. п.) посылает матери сочиненную им «историческую поему в белых стихах» — «Вадим»[11]. Сорок шесть пронумерованных четверостиший.
Вот первое — оно сразу прояснит художественные достоинства «поемы» и стихотворный ее размер:
Для тех, кто не в силах сдержать невольной улыбки, приведем «чужую» строфу, тем же размером написанную, — она, если и не спасает юношескую «поему» Даля от сегодняшней иронической оценки, то, по крайней мере, честь автора поддержит — «на миру и смерть красна»:
Это уже не Даль, это Карамзин: известное стихотворение («древняя гишпанская историческая песня») «Граф Гваринос».
(Правда, рядом, в Петербурге, в том же 1818 году юноша поэт сочинил послание к Чаадаеву — «Любви, надежды, тихой славы», и послание к Жуковскому — «Когда, к мечтательному миру»; маститые поэты смотрели на юношу с восхищенным изумлением и надеждой, сбывавшейся воочию.)
Гардемарин Даль, на жесткой корпусной скамье сидя, сочинял и переписывал «историческую поему» свою, герой которой на протяжении сорока четверостиший страдает и вопит на берегах Ладоги — «потерял он Родегаста, потерял он в нем отца». Конец, однако, счастливый: в избушке «среди густых дубров» герой находит Гостомысла и
говорит Вадиму «старец» Гостомысл.
Не станем вдаваться в разбор «поемы», — сам автор, возможно, позабыть ее успел, пока перебирался из столицы на службу в Николаев. Заметим лишь, что интерес к прошлому, к старине новгородской вряд ли случаен. Тут и вышедшая незадолго перед тем «старинная повесть в двух балладах» «Двенадцать спящих дев» Жуковского — вторая баллада «повести» (по содержанию с Далевой «поемой» вовсе несхожая) носит такое же имя «Вадим»; тут сюжеты и герои поэзии, которую мы теперь называем декабристской; юношеский лепет гардемарина не проникнут высокой и напряженной гражданственностью поэтов-декабристов, не озарен возвышенным романтизмом Жуковского, но темы и образы, подобно электричеству, пронизывали воздух — Даль это электричество почувствовал (Пушкин в это время писал «Руслана и Людмилу»).
Даль долго не оставлял стихотворства, писал стихи и в зрелом возрасте, — дошедшие до нас (их немного) малоудачны. В Николаеве — это нетрудно предположить — поэтический пыл молодого мичмана был в самом разгаре, и Даль, наверно, подобно герою своему Поцелуеву, всегда готов «просидеть ночь напролет над самодарным творением своим, излить все чувства свои в каком-нибудь подражании Нелединскому-Мелецкому, Мерзлякову, Дмитриеву, даже Карамзину, которого стихотворения новостию языка своего тогда еще невольно поражали и восхищали. Пушкина еще не было; я думаю, что он бы свел с ума нашего героя».
И в Петербурге, и в Николаеве пели Нелединского-Мелецкого «Выйду ль я на реченьку», пели Мерзлякова — «Среди долины ровныя» и Дмитриева — «Стонет сизый голубочек», но Пушкин уже был. Даль либо запамятовал это, когда двадцать лет спустя писал «Мичмана Поцелуева», либо нарочно запутывал время действия повести. Пушкин уже был. «Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова», — писал он в ту пору про Дмитриева. «По мне, Дмитриев ниже Нелединского и стократ ниже стихотворца Карамзина». Пушкин писал это в Одессе — он был, он жил совсем рядом, когда Владимир Даль служил на Черном море; наш мичман мимо Одессы не раз проплывал, «крейсируя», «крестя по морю» на своем судне.
Пушкин уже был, и Даль про него знал. Не просто читал его (это само собой разумеется), он знал про него, как современники знают один про другого. Николаевский знакомый по имени Рогуля писал Далю, что общий их приятель Зайцевский уморительно декламирует стихи: сдвинет брови, закатит глаза и читает без ударений и повышений голоса — «Так читает Пушкин или Туманский, точно не знаю»[12]. Точно не знает, но узнать нетрудно — в Одессе, слыхал, да запамятовал, кто-то говорил, что не то Пушкин, не то Туманский так читает — уморительно. Запросто очень: некто флотский Рогуля сообщает мичману Далю про Пушкина или Туманского — современники.
Приятель Даля, мичман Ефим Зайцевский тоже писал стихи. С годами он сделался Ефимом Петровичем, и капитаном первого ранга, и генеральным консулом в Сицилии. Его стихи много удачнее Далевых, они и напечатаны раньше — и сразу в журнале Рылеева и Бестужева.
Среди николаевских друзей Даля находим Анну Петровну Зонтаг, урожденную Юшкову, впоследствии писательницу. Анна Петровна в родстве, главное же — в близкой дружбе с Жуковским («милая сестра», — он к ней пишет); это небезразлично, видимо, для будущих литературных связей Даля. Писательницей Анна Петровна стала много позже, но нам не это сейчас важно, — нам хотя бы редким пунктиром обнести, хотя бы двумя-тремя вешками наметить литературное окружение Даля в Николаеве, хотя бы несколько человек назвать, кому мог он прочитать сочинения свои. Такой кружок у Даля, кажется, был. В числе его слушателей, без сомнения, были домашние: если не отец, предпочитавший одинокий досуг в запертом изнутри кабинете (да и умер отец через два года после приезда Даля), то уж наверно мать, вышедшая сама из среды литературной, сестры — во всяком случае, сестра Паулина (Павла), женщина одаренная, пусть не как литератор (хотя позже она займется переводами), но как ценительница литературы; Даль, уже известный писатель, спрашивал ее мнение о своих вещах, считался с ее советами.