Имя Вельтмана снова возвращает нас в год 1829-й; из кабинета Александра Фомича, в котором плавали густые облака табачного дыма, возвращает на горные высоты Балкан — к роскоши «синих небес в их ночной тишине», как писал поэт, или, как рассказывал в прозе Даль: «Изныв на пустынных, голых и знойных степях, мы вдруг очутились среди величественных гор, прохладных лесов и невыразимо изумлены были наконец, когда с вершин хребта Балканского раскрылся перед нами новый мир…»
Там, между прочим, на горном перевале, сойдясь отдохнуть, достали Даль и Вельтман из походных чемоданчиков своих, как по заказу, одну и ту же книгу, и книга эта была «Фауст». Им казалось в ту минуту, должно быть, что мир, широко раскинувшийся внизу, и впрямь мир новый, обновленный, что, спустившись с «горных вы сот», утопающих в прохладно-пьяном воздухе, они найдут внизу прекрасную землю счастья и мечты. Но мимо, возвращая друзей-мечтателей к жизни, стуча и скрипя, катились тяжелые госпитальные фуры, заполненные хворыми и ранеными; тяжело дыша и ступая не в лад, шли мимо одетые в шинели мужики, которым, возможно, предстояло умереть там, внизу, — и знаменитые слова Гёте о том, что за жизнь и свободу нужно каждый день идти на бой, здесь под скрип обозных телег и нестройный топот разбитых сапог воспринимались по-своему.
«Легко про войну слушать, да страшно ее видеть».
«Помню и вечно помнить буду, поколе искра жизни таится в мозгу моем, то впечатление, которое сделало на меня первое предсмертное молебствие и первая битва, — писал Даль. — После и я привык к этому и смотрел, как смотрят другие; исполнял спокойно жалкую обязанность свою и досадовал на неправильные и неосторожные удары палаша и шашки, на причудливый путь пули-дуры и разглядывал неказистую, невидную ранку нахального штыка, который обыкновенно избавляет нас от напрасного труда, от пластыря и повязки».
Рядом с перечислением ратных подвигов читаем в послужном списке Даля одну только строчку — и то в графе, называющей места службы: «В свирепствование холеры в Каменец-Подольске заведовал 1-й частью города».
Воротясь с армией из похода, исполнял он здесь долг врача: медицинский его участок был «царство сырости, неопрятности, нищеты, тесноты». «Суеверие, недоверчивость, недостаток в пище, в средствах, в присмотре — все это… могло бы свести с ума того, коего попечению доверено было бедствующее человечество…»
«Кто убился? — Бортник. — А утонул? — Рыбак. — А в поле убитый лежит? — Служилый человек». От чумы, от лихорадки, от вражеских пуль и гранат погибло более двухсот докторов из трехсот прибывших в армию. Даль полтора года ходил возле смерти и выжил.
Возвратясь с войны, Даль, в общем-то молодой еще человек, рассказывал о бесконечном испытании натуры его смертью: «Судьба обнесла меня этой чашей, подносив ее для искушения в смиренномудрии, целый год сряду к изнемогшим, иссякшим устам… И доселе еще жадный жить и готовый умереть, шагаю или бегу взапуски с вами, по общему нашему поприщу, по пути юдольной жизни…» «Жадный жить и готовый умереть» — отношение Даля к смерти как к неизбежной части жизни, то мудрое, здравое, спокойное, какое встречаем мы в бесконечных народных пословицах, и не только мудрых и спокойных, вроде: «Думка за горами, а смерть за плечами», но, того более, мудрых и веселых, вроде: «Избу крой, песни пой, а шесть досок паси!»
Даль относился к смерти скромно и достойно и скорее всего принес это с войны. Такое отношение особенно немаловажно, особенно дорого, потому что оно помогло вызреть в Дале, закалило в нем высокое человеческое убеждение, также выразившееся в пословице народной: «Не тот живет больше, кто живет дольше».
За ратные подвиги Даля наградили орденом святой Анны третьей степени. За то, что выжил, получил по окончании кампании «установленную на Георгиевской ленте медаль». Об этом событии Владимир Иванович отозвался насмешливо: «Узнал воевода, когда был Иваныч имянинник, да подарил ему на ленте полтинник. Служи-де, не робей, напередки будешь умней»[33].
«ЕХАЛ КОЗАК ЗА ДУНАЙ»
Почта доставляла письма от «девицы Катерины Мойер». Теперь не часто доводится читать, что и как писала «милому другу» на войну девятилетняя девочка полтора столетия назад[34]. Письмо трогательно-смешное; но не только, в нем вычитываются все те же дорогие подробности, пусть не слишком приметные, к общему образу («пошибу») что-то они добавляют.
«Милый друг! Могу сказать, что утешил меня, мой добрый Даль, своим письмом, а ежели бы ты его видел, как его отделали на почте всего искололи, изрезали, как лихова Татарина[35]… Мы все очень рады, что ты с нашим милым добрым Зейдлицем вам вместе ловчее воевать… А это очень хорошо что вы много пушек отняли туркам нечем будет по вас стрелять. Как я не люблю пушек такой неприятный звук я только тогда слыхала, когда полицмейстер стрелял в коронацию Императора. У вас я думаю громче бывает. Скажи мне пожалуйста познакомился ли ты с какой-нибудь девочкой турецкой… У нас живет твоя добрая матушка и делает милость учит меня по-немецки и еще чему-то да не скажу это будет тебе сюрприз. Маменька твоя у нас довольно часто бывает она здорова также и братик твой Павел. Ждем сюда скоро и Леона. Но когда я дождусь моего Владимира. Все уверяют, что вы взяли уже Константинополь, но в газетах еще нет. Как бы я желала получить от тебя письмо оттудего. Не думай дружок чтоб я не умела читать твоих писем мой друг нет! сударь читать-то я умею вот писать моя беда. Я начала учиться грамматике и чистописанию у доброго Пирогова который меня с большим прилежанием учит… Прощай мой милой Даль описание твоего лошака очень меня прельстило поглядела бы на него красавца. Скажи от меня милому Зейдлицу что я его очень люблю… Покорная вам обеим слуга Катерина Мойер».
«Покорная слуга», «девица Катерина» (она и так подписывала свои послания) не дождется «своего Владимира». И пройдут годы, когда она уже не «своему Владимиру», а почтенному, обремененному высоким чином и семьей Владимиру Ивановичу расскажет, что это за «сюрприз» был, которому учила ее Далева маменька. А маменька учила Катерину петь — и песню с нею разучивала «Ехал козак за Дунай»: козак должен был вернуться из-за Дуная в Дерпт и услышать песню. Но «козак» не вернулся из-за Дуная в добрый и веселый Юрьев-городок, события привели его к иным берегам — к встревоженным орудийными залпами и ружейными выстрелами берегам Вислы. В ноябре 1830 года началось польское восстание, весной 1831 года корпус, в котором служил лекарь Владимир Даль, был отправлен на подавление «мятежа». Шли быстро, «не слезая с лошадей по пяти ночей сряду», — вспоминал Даль.
«Мятеж», он же «возмущенье, смятенье, восстанье, народное волненье»; он же «крамола, бунт, заговор на деле»; он же «общее непослушанье»; толкований Даль предлагает хоть отбавляй, а ведь не одно и то же — все с оттенками («малозаметными разностями и уклонениями»).
Надежных данных, чтобы определить отношение Даля к польскому восстанию, нет. Мельников-Печерский сообщает факты, однако про Далевы оценки помалкивает. Диалоги, приведенные в воспоминаниях дочери Даля и внучки его[36], малозначащи и вряд ли вполне достоверны: то сообщается, будто Даль называл «польскую войну» «рядом различной чепухи», то пересказываются разговоры Даля с пленными повстанцами, крестьянином и офицером («шляхта безмозглая бунтует» и пр.). Заявлениям самого Даля: «…в продолжение Польской войны имел случай и счастье показать свой образ мыслей не на словах, а на деле», «я не думал о жизни своей, где долг службы этого требовал», — тоже нельзя вполне доверять: писались эти заявления много позже в ответ на бумагу Бенкендорфа, где высказывались сомнения в Далевой благонадежности. Да и есть ли смысл на основании случайных и косвенных доводов отыскивать «малозаметные уклонения»?..