У Екатерины Семеновой, актрисы, профиль богини Геры, разве что подбородок несколько тяжеловат. Семенова надменна, как языческая богиня, самолюбива до гневности, не открыта — душа ее всегда за семью печатями. Выезжает Семенова в дорогой белой шали, ее перстни, браслеты, серьги, ожерелья лучатся бриллиантами. К Кикиным привозит актрису ее покровитель, князь Иван Алексеевич Гагарин, богач и бонвиван, ценитель искусств и лошадей, театрал и завсегдатай скачек, которых лет до сорока сам был заядлым участником. Иван Алексеевич вдовец, опекает Семенову давно, прижил с ней двоих детей, которым дал по названию своей родовой вотчины фамилию Стародубских. Покровительство Ивана Алексеевича приносит Семеновой независимость и лучшие роли, оберегает ее от закулисных волокит и капризов театральной администрации; но и князь Гагарин виднее, заметнее в лучах славы великой артистки. В обществе его язвительно именуют сенатором Семеновским. Кикин с Гагариным водит дружбу — вместе стали учредителями Общества поощрения художников: князь не поскупился на первый взнос, Кикин с чувством пожал ему руку, но не удержался, сказал, что если б не поощрение художникам, спустил бы Иван Алексеевич денежки за зеленым столом.
Для подтверждения права на пенсион Карлу Брюлло предложено было обществом исполнить картину. Тему придумал князь Гагарин — «Эдип и Антигона». Античный сюжет был для россиян обновлен трагедией Озерова «Эдип в Афинах». Трагедию уже лет пятнадцать играли на театре и все с неизменным успехом — те же слезы в зале, и те же крики, и те же рукоплескания, что на первых представлениях. Когда Антигона, исполненная дочерней любовью, выводила на сцену несчастного слепого Эдипа, в зале белели платки, слышались рыдания, едва не после каждой реплики театр колебался от рукоплесканий. В роли Антигоны Семенова, по общему признанию, была несравненна.
восторгался Батюшков в стихах, посвященных актрисе. В будущей картине Карла Брюлло виделись князю Гагарину черты богини Геры, виделись темно-голубые, единственные на свете глаза.
«Эдипа и Антигону» Карл сработал быстро. Спектакль, многажды виденный, забился во все щели памяти — не вытряхнуть. Как ни сочинял, все получалась на холсте не трагедия, а сцена из трагедии. Карл пробовал возбудить в себе чувство, но сердце оставалось спокойным, а в голову лезли озеровские строчки. «Видала ль ты, о дочь, когда низвергнут волны обломки корабля?.. Вот жизнь теперь моя!» — или другие какие-нибудь. Не нашлось на этот раз Строгановского сада, чтобы открыл ему воздух картины. В поисках такого сада забрел опять же в театр, как за шиворот кто привел. Было утро, темный зал пуст совершенно, один князь Гагарин сидел справа в креслах, в четвертом ряду, да театральный столяр с длинной лестницей на плече шел по среднему проходу. На плохо освещенной сцене, в золотистом облачке пыли репетировала трудолюбивая Семенова, пробовала голос перед вечерним спектаклем. «Вот жизнь теперь моя!» — произнес актер, игравший Эдипа, когда Карл входил в зал. Семенова была в простом платье, без бриллиантов, с маленькой смешной косичкой, пришпиленной на макушке, — вдруг показалось, что она несчастна. Но вот выпрямилась величественно, нараспев стала читать стихи — запела, как про нее говорили. Князь дождался конца реплики, страстно зааплодировал, побежал на сцену и накинул на плечи Семеновой ее белую с вытканными букетами турецкую шаль. Семенова достала из кармашка золотую табакерку, понюхала табак, что-то сказала коротко партнеру и, сопровождаемая князем, уплыла за кулисы. Карл почувствовал, что с этим ему не совладать: воздуха античности он не уловит, придется на радость господам покровителям писать картину с воздухом театральным, — ясно увидел актера-Эдипа, и Антигону, почему-то нисколько не похожую на Семенову, и вместо декорации, представлявшей кипарисную рощу и храм Эвменид, другую, — однако тоже декорацию — мрачные скалы, теснины, бурный поток. Картина виделась темноватой, как сцена в утренние часы.
Выходя из театра, Карл встретил доброго приятеля Рамазанова, комика, тот в него вцепился, потащил к себе на блины — стояла масленица. Карл выпил рюмку лимонной, завернул в горячий блин узкий ломоть бледно-розовой лососины — и забыл греческую древность. К концу обеда потребовал, чтобы показали ему старуху кухарку, восхитившую его своим искусством: старуха явилась, непричесанная, с ухватом в руке, как была у печи, он заревел от восторга, схватил бумагу, карандаш — и в четверть часа нарисовал портрет кухонной артистки…
Соплеменник Монферрана и тоже придворный архитектор императора Александра, господин Антуан Модюи подал президенту Академии художеств записку столь серьезного содержания, что Оленин счел за благо, не откладывая, довести ее до сведения государя. Модюи утверждал, что проект Монферрана таит роковые ошибки: прежние и новые части строения связаны неправильно, конструкции неоднородны, способы кладки фундамента и забивки свай неодинаковы, — здание выйдет непрочно, если вообще сумеет стоять. Модюи приводил безнравственные слова Монферрана: «Какое мне дело, что станет с сооружением через сто лет, если меня не будет на свете». Александр Первый приказал создать комитет под председательством Оленина для рассмотрения записки. В комитет вошли зодчие братья Михайловы, 1-й и 2-й, Стасов, Росси. Записку разбирали по пунктам: один день Модюи чертежами и цифрами подкреплял обвинение, назавтра Монферран являлся оправдываться. Вместе французов не приглашали, чтобы избежать личностей и возможно даже рукопашной. Закончив разбор дела и произведя осмотр на месте, комитет признал невозможным произвести перестройку Исаакиевского собора по проекту архитектора Монферрана. Монферран писал царю, что за свой проект отвечает головой, что причина всех интриг — зависть соперников; к письму он приложил историческую заметку о страшной роли завистников в жизни великих зодчих. Государь позвал к себе Оленина и приказал русским архитекторам исправить проект, особое внимание опять-таки велено было уделить сохранению старых фундаментов. Александр Павлович был упрям. 15 февраля 1822 года все работы по строительству Исаакиевского собора были приостановлены.
Весной 1822 года Петр Андреевич Кикин пригласил Карла в собрание Общества поощрения художников. Здесь ему было объявлено, что общество решило отправить его на свой счет в чужие края для усовершенствования в искусстве. Карл один ехать отказался и просил послать вместе с ним брата Александра. Объяснил с откровенностью: «Из меня, быть может, ничего не выйдет, а из брата Александра непременно выйдет человек». Для изданного обществом «Собрания видов Санкт-Петербурга и окрестностей» Александр исполнил порядочные литографии, изображающие Сенную площадь и гулянье на островах. Общество, поразмыслив, согласилось командировать за границу обоих братьев, назначив им на разные издержки ежегодно по пятьсот червонцев.
Петр Андреевич, хотя и на даче, сидит в кресле прямо, по-военному, в строгом черном фраке, с красной анненской лентой через плечо. Усталый, задумчивый человек на портрете, поставленном на стуле за его спиною, как две капли похож на Кикина и вместе кажется — и не он вовсе. Лицо Петра Андреевича строго, голос тверд, в руке папка: заглядывая в нее, он читает братьям Брюлло утвержденный государем маршрут их заграничного путешествия: Берлин, Дрезден, Мюнхен, оттуда в Италию. Предложенный обществом Париж государь исключил, не желая подвергать опасным испытаниям нравственность и дарование молодых художников.
Карл устроился в кресле напротив Петра Андреевича, рядом Александр слушает стоя. Кикин, закрыв папку, рассказывает о мятежах и беспорядках, коими кишит Европа. В Италии также неспокойно; тайные общества сокрылись в тень, однако не дремлют, — вон в газете пишут, что некто Чивилини застрелил сына своего старинного друга за то лишь, что юноша оставил секту карбонариев, в Палермо народ дерется с австрийскими солдатами, известный стихотворец лорд Байрон, живущий недалеко от Павии, про которого говорят, будто тоже связан с крамольными сектами, поспорил с каким-то офицером, слуга лорда убил офицера ударом ножа и скрылся, полиция посадила Байрона в тюрьму.