Он просыпается от голосов, от резкости прикосновения. Отец недовольно ощупывает его руку выше локтя своими жесткими, слегка сплющенными на концах пальцами и сердито объясняет маменьке, что Карл в отличие от прочих Брюлло не в меру рыхловат и тучен. Павел Иванович вспоминает при этом спартанцев, но Мария Ивановна благоразумно находит в истории немало примеров превращения слабого ребенка в великого мужа и сожалеет о торопливости, с какой спартанцы отказывались от всякого хилого младенца. Карл плачет, испуганный ворчливым неудовольствием отца. Маменька быстро высматривает на клумбе отцветающую лилию, кривым ножом (час садовой работы) срезает цветок, протягивает Карлу. Он смолкает, заглянув в оранжевый колоколец. Шесть распахнутых лепестков — по огненному атласу черные крапины, удлиненные грузики тычинок нежно дрожат на тонких нитях…
Мудрая природа наградила его за неподвижность: он рано, раньше всякого положенного срока, не то что осознал — почувствовал готовность души отзываться волнением на многообразный облик вещного мира, почувствовал быструю меткость глаза, податливую точность руки. Кому ведомо, и в самой временной его неподвижности не выразила ли себя мудрость природы, нами вполне не усвоенная? Конечно, не могло такого случиться, чтобы в семействе, где цеховая обязанность вырастить себе подобного стала естественной потребностью, чтобы в таком семействе дарование ребенка не обнаружило бы себя, не было бы замечено, затерялось, развеялось, но в бурном осязательном постижении мира, отнимающем у ребенка много сил и не оставляющем ему времени для созерцательности, для — осмысленного или нет — познания себя, в обыкновенной, подвижной, исполненной ежеминутных детских хлопот, общений и удивлений мальчишеской жизни врожденный дар Брюллова выказал бы себя, наверно, позже. И ведь вот что удивительно: песок ли помог, или какое другое целебное средство, или опять-таки напомнила о себе мудрость природы, но как только явственно прорезалось в мальчике Брюллове дарование художника, ноги его непостижимо быстро окрепли, он начал ходить, пошел — и не робко пробуя шаг, но сразу легко и споро, двигался пылко, прыгал и выкидывал разные штуки (по словам матери).
Никто не помнит, когда он начал рисовать, как никто не помнит, что ему были даны предварительные уроки. Он начал рисовать сам по себе. У него в руках оказались мел и грифельная доска — он принялся рисовать мелом на грифельной доске. Ему заинтересованно протянули карандаш и бумагу — он рисовал карандашом на бумаге.
Павел Иванович быстро приметил способности сына (приметил, а не пробудил!) и решительно взялся за его образование. Метода обучения, принятая Павлом Ивановичем (и, должно быть, единственная ему известная), не знала лукавых премудростей — так Павел Иванович разминал красный воск крепкими пальцами, моделируя фигуры для последующей резьбы. Воспоминания сохранили скупое свидетельство об этой обтесанной веками методе, сила и простота которой в том, что она опирается на обыкновеннейшие и необходимейшие человеческие потребности: «Пока малютка Карл не нарисует установленное число человечков и лошадок, ему не давали завтракать». (А малютка Карл любил поесть, любил на завтрак булочки сдобные, с изюмом, с ванилью, с корицей, обсыпанные сахарной пудрой, на худой конец — простые ситники с медом, от которых мука остается на пальцах и шершавит ногти.) Или еще проще, но с такой же верой в простоту устройства человеческого естества: «В детском возрасте за какой-то проступок Брюллов получил от отца такую пощечину, что оглох и до самой смерти почти ничего не слышал левым ухом». (На закате жизни Брюллов вспоминал, что в детстве отец не поцеловал его ни разу… Правда, глухота в левом ухе, возможно, сделала красивее посадку его головы.)
Легче всего было возненавидеть лошадок и человечков, как дети, обучаемые игре на фортепьяно, ненавидят гаммы, усматривая в них помеху настоящей музыке и через эту ненависть помаленьку проникаясь неприязнью ко всей фортепьянной игре. Но то и замечательно, что Карл, в котором жила от рождения настоящая музыка, не раздражался однообразием «гамм», не изнывал, раскидывая по бумажному листу бесконечные заданные фигурки, не озлоблялся, штрих за штрихом перенося на лист каждую малую подробность разложенной перед ним гравюры, — скрупулезные повседневные упражнения не были для него «уроками», которые надо затвердить, и только: они пробуждали в нем вдохновение, оборачивались творчеством. И когда он в десятый, пятнадцатый или сороковой раз выводил все ту же лошадку, он не только со все большей точностью находил линию холки, крупа или бабки приподнятой передней ноги, но каждый раз уточнял и обновлял мысль и чувство, с которыми проводил нужную линию на бумаге.
Отчий дом… Просторная зала, всегда прохладная от экономной топки печей, но также от сверкающей чистоты, от вымытых до прозрачности воздуха оконных стекол, от белизны печного кафеля, от блеска навощенного паркета. Просторная зала, где каждой вещи, и тяжелому, как монолит, темному шкафу со столовой посудой, и обшитой бисером подушечке для булавок, раз и навсегда отведено незыблемое место. Просторная зала, где и у каждого члена семейства имеется такое же постоянное место — свой стул за столом, и свой кусочек стола, и даже как бы свой участок пола и свои маршруты по комнате, (почти немыслимо представить себе брата Федора в отцовском кресле, а маменьку не во главе стола), и где каждый член семейства обозначен таким же незыблемым постоянством занятий: отец размышляет у черного нетопленого камина о могуществе воли, читает книгу в кожаном переплете или, перенеся из кабинета-мастерской чистую работу, проворно чертит орнамент на листке прозрачной бумаги; мать вышивает или, хлопая взбивалкой, приготовляет сливки к вечернему чаю; маленькие сестрицы, Мария и Юлия, растирают в мелкой ступке сахар, раскладывают по указке матери яблоки и ягоды в фарфоровые миски; брат Федор кладет на рисунок штриховку; брат Александр рисует; Карл рисует… (Карл отодвигает в сторону «урок», на чистом листе бумаги быстро набрасывает комнату, стул, семейство, с размеренностью часовых колесиков погруженное в работу — каждый на своем месте и за своим занятием; под рисунком он пишет: «Вот так скука!»)
Но отчий дом — это и кабинет-мастерская, запахи дерева, клея, лака; это штихели, шпатели, карандаши, резцы, долота, кисти — первые предметы, вместо игрушек попавшие в руки ребенка; это произведения искусства и художественного ремесла — рисунки, скульптуры, резные изделия, гравюры, — висящие на стенах, украшающие шкафы и комоды, заполняющие кабинет отца; отчий дом — это отец, который день-деньской режет по дереву, готовит доски для гравирования, лепит, пишет на кости и на стекле, рисует, чертит, это и брат Федор, который с малолетства в академии, с малолетства напитан суждениями об искусстве и тоже рисует, чертит, лепит; отчий дом — это воздух художества, и Карл Брюлло с пеленок дышал этим воздухом, насыщая им каждую клеточку тела. Стремление подражать — одно из первых побуждений ребенка: хотел того Карл или нет, он схватывал навыки работы, в нем оттачивалась точность видения, укоренялось ощущение соразмерности мира, главное же — на его глазах совершалось чудо: деревянная чурка, полешко превращалась в создание искусства.
Решением совета Академии художеств от 2 октября 1809 года принят в число учеников без баллотирования Карл Павлов Брыло, сын академика».
Еще нет гранитной пристаньки против входа — широких ступеней к воде, тяжелых прямоугольных пьедесталов по обе стороны лестницы, еще не усажены на пьедесталы сфинксы из древних Фив в Египте с непроницаемыми лицами и загадкой в глазах. От зари до зари бороздят реку суда и суденышки: груженные разным товаром финские лайбы с низкой осадкой, изворотливые зеленые ялики, четырехвесельные елботы перевозчиков с задранным носом, с косым парусом на корме; легко и важно движется между ними стройный красавец бриг; крутобокий купеческий корабль бросил якорь под самыми окнами академии — паруса свернуты на реях, черные концы мачт царапают блеклое небо, тонкой струйкой дыма вьется над мачтой высветленный солеными ветрами вымпел. Будто искрошенные льдины в ледоход, плывут, плещутся в мелкой волне светлые куски неба, быстрыми всплесками отражается река в темных окнах академии. «Свободным художествам», — вызолочены слова над входом. Изваянные в белом мраморе Геркулес и Флора, стоя между колоннами портика, встречают входящего, обещают служителю свободных художеств непобедимую силу и речную молодость.